Журнал продавали в Большом фойе перед входом в Пестрое кафе и ресторан. Лёнчик купил шестнадцать экземпляров — восемь для себя, восемь для Кости. Вкрутую набитая сумка повисла на плече тяжелой гирей. Отойдя от стола, где продавали журнал, Лёнчик сел на стоявший поблизости большой темно-зеленый диван, достал экземпляр журнала, нашел в оглавлении свое имя, раскрыл нужную страницу. Подборка была громадной. У него никогда за всю жизнь не было таких. Он прочитал одно стихотворение, второе, третье. Казалось, это написал не он, а кто-то, носивший его имя. Ощущение, не возникавшее Бог знает с каких пор. У Кости, заглянул он на его страницы, подборка тоже была нехилой.
По пути в Большой зал, где сейчас шло представление журнала, его окликнули. Это была очеркистка и кинокритик Алла Вайсман. Она сидела за журнальным столом сбоку от лестницы, ведущей в зал, перед нею лежала стопка листов, расчерченных, как ведомости, рядом — встопорщенно-ребристая дорожка из раскрытых коричневокорых книжиц.
— Членский билет будешь получать? — вопросила Алла.
Лёнчик вспомнил: да-да, Тараскин говорил — готовы удостоверения независимого писательского движения, будут выдавать.
Он заплатил вступительный взнос, расписался в ведомости, получил коричневокорую книжицу и посмотрел на номер билета. Тот был уже едва не трехсотый.
— Однако! — радостно изумился он.
— А ты думал! — с ходу поняла, что значило его восклицание, Алла. — Это сейчас никого нет. А час назад очередь тут стояла — у меня рука писать онемела.
Отвечая Лёнчику, она вскинула на него глаза, но что-то следом привлекло ее внимание на лестнице, взгляд ее переместился вбок, за его спину, и по тому, что выразилось в ее взгляде, Лёнчик понял: произошло что-то чрезвычайное. Он обернулся.
По лестнице катился людской поток. Вернее, накатывал — только что выплеснувшись на нижний марш с межмаршевой площадки, и в то мгновение, когда Лёнчик обернулся, стали слышны голоса спускавшихся. Это был общий всполошенно-тревожный гул, не разобрать ни слова, но одно, вычленяясь, так и стояло над текущей толпой. «„Память“! — вырывалось из общего гула. — „Память“!»
Засовывая на ходу полученную корочку в карман сумки, Лёнчик ринулся на лестницу навстречу накатывающему сверху потоку.
— Куда? — крикнула ему Алла. — Не ходи! Откуда ты знаешь, что там?!
Лёнчик остановился. Алла была права. Рваться в зал, когда все покидали его!
— Я пойду в комнату за сценой, — сказал он.
— В комнату за сценой — другое дело, — согласилась Алла. — Потом приди, расскажешь.
«Комната за сценой» — это так называлась комната на задах сцены Большого зала, куда был отдельный проход через фойе, которое Лёнчик только что оставил. В ней обычно собирались, коротали время кому предстояло выйти на сцену.
Комната за сценой была полна. Мелькнуло в дальнем конце комнаты растерянное лицо Тараскина. И редактор самого шумного последние годы журнала был тут. И несколько народных депутатов из демократического крыла. «Память», «Память», — звучало вокруг подобно тому, как реяло это слово над толпой на лестнице. «Память» было название таинственной организации, которая вдруг объявилась в Москве, как только в стране начались политические изменения, о ней стали повсюду писать, сделали передачу по телевидению, но из всех этих статей, интервью, из передачи так ничего толком было и непонятно: что за организация, что хочет, какие цели преследует. Говорили о ней как о защитнице прав русских на самобытность, хулительнице евреев, охранительнице церковных памятников, однако же толком никто ничего не знал.
— Что случилось? — поинтересовался Лёнчик у оказавшегося рядом знакомого критика с толстыми черными, закрывавшими верхнюю губу усами. — Я только что пришел.
Критик посмотрел на него взглядом, полным осуждающего изумления. Он был известен тем, что больше всего любил ругаться с другими критиками, и здесь у него появлялись и блеск, и стиль, которые во всех прочих случаях были ему не присущи.
— Как что случилось? «Память» в зале! — сказал критик.
— И что? — спросил Лёнчик.
— Ой, отстань, — не стал больше отвечать ему критик. — Хочешь узнать, пойди сам и посмотри.
Известная своим тяжелым нравом поэтесса, сидевшая на связке стульев около лестницы, по которой Лёнчик только что поднялся, разговаривала с поэтом, чья популярность была сродни популярности киноактера:
— Позор! Позор! Позор! Что ты удрал? Ты, с твоим именем! Пойди выйди к ним, утихомирь!
— Сама не хочешь? — отвечал тот. — Иди сама, нечего подзуживать.
Позднее, и годы спустя, пытаясь воссоздать в памяти все дальнейшее, Лёнчик никогда не мог объяснить себе, почему не остался в комнате, не продолжил свои расспросы, а неожиданно вышел в коридор, ведущий к сцене, поднялся по грубым деревянным ступеням — и оказался в кулисах. Как бы это было не по его воле. Точно как тогда в армии, когда не поднял руки за исключение из комсомола несчастного Афанасьева и взметнул ее вверх, голосуя «против».