С коротким ладным звуком полено раскалывалось — даже как-то по-цветочному раскрывалось — и лепестки его симметрично ложились по обе стороны топора. Одно, другое, третье. Стоя сзади, я наблюдал, как с каждой минутой разрастался влажный треугольник на Иониной рясе. Когда он откладывал топор, за него брался я. С каждым днем мои движения становились увереннее, а расколотые поленья — ровнее. Научившись все делать правильно, я действительно не испытывал большой усталости и, если бы не мозоль от рукоятки, мог бы заниматься этим часами. Иона был доволен моими успехами, и все-таки время от времени из окна поварни неслось его предупреждение:
— Не перетрудись!
В поварне Иона испытывал особое духовное состояние, выражавшееся порой во всем его облике. В такие минуты он был как бы не здесь уже, глаза его затягивались туманом, а движения замедлялись. Ловя на себе мой взгляд, Иона первое время стеснялся, но потом уже кивал мне как посвященному или подавал для чтения одну из своих тетрадок, чаще всего Житие святого Кирилла — то место, где описывался труд святого в поварне. Там я нашел церковнославянское слово для чувства, которое испытывал Иона. Его чувство было умилением. Я читал это место столько раз, что помню его дословно: «И на огнь часто взирая; глаголаше к себе: „Терпи, Кирилле, огнь сый, да сим огнем тамошняго возможеши избежати". И оттого толико умиление дарова ему Бог, яко ни самого того хлеба могущу ему без слез вкусити или слова проглаголати». Глядя на Иону, я понимал, что стоит за этим текстом.
Впрочем, даже самые высокие чувства Ионы никогда не были экзальтацией. Я пытаюсь найти немецкий эквивалент слова «умиление», но оставляю его без перевода. Умиление: наверное, все и не нужно переводить. Безмятежность Ионы, с одной стороны, и ранее мной не виденная сила религиозного чувства — с другой, делали его в моих глазах прирожденным монахом. Каково же было мое изумление, когда я случайно узнал, что в прежней своей жизни Иона был солдатом и даже где-то воевал. Не удержавшись, я спросил его, правда ли это. Он ограничился коротким спокойным «да», но продолжать разговора не стал. Больше мы к этой теме не возвращались.
Несмотря на постоянное общение с Ионой, этим моя монастырская жизнь не ограничивалась. В конце концов, доступен был мне Иона лишь в часы его работы: все остальное время он, как и прочие монахи, отдавал богослужению. Что касается меня, то на первых порах я был способен отстоять (в русских храмах стоят) лишь малую часть отправлявшихся служб. Иногда я пытался следить за службой по вручаемой мне Ионой книге, но даже в напечатанном виде в церковнославянских текстах я узнавал лишь небольшую часть известных мне из русского языка слов. Это, а также необходимость длительного неподвижного стояния быстро меня утомляли, и, положив Ионину книгу на первую мне попавшуюся поверхность, я неслышно покидал церковь.
Чаще всего я направлялся к озеру. Пройдя по нашей с Ионой тропинке, я доходил до места рыбалки. За валунами тропинка заметно сужалась, но тянулась еще сотню-другую метров до заброшенного охотничьего домика. Деревень в этих краях уже почти не осталось, и здесь давно уже ни кто не охотился. Домик медленно терял свою форму, становился частью леса, горкой, слежавшимися бревнами. Несколько уцелевших стекол, поблескивая на манер пенсне, придавали ему особое отталкивающее выражение, свойственное подчас старикам: кокетство разложения. За домиком дорожка окончательно глохла, и для дальнейшего движения следовало выбраться на грунтовую дорогу, по которой мы сюда приехали. Иногда я так и делал и шел по этой дороге до самого шоссе, такого же пустынного, как и в мой первый день здесь. Видя редкие русские машины, я радовался им как привету суетного, но близкого мне мира, который я оставил. Надолго ли? Мне казалось, что навсегда. Я говорил себе — навсегда, и это слово меня уже не пугало, оно не звучало здесь так безнадежно, как в покинутых мной краях. Наверное, потому что здесь просто нет времени в привычном смысле. По крайней мере, я очень быстро перестал его замечать.
Бывали дни, когда я не ходил далеко, а садился на траву прямо у монастырской стены. Привалившись к теплым от закатных лучей камням, я наблюдал едва заметное колебание воды, ложившиеся одна на другую волны — сверкающие и полукруглые, как счищаемая Ионой с рыб чешуя. Вокруг руки моей, упершейся в траву, кипела какая-то мелкая жизнь, полная жужжанья, бессмысленного барахтанья на спине, но главное — комариных укусов, становившихся тем ощутимее, чем ниже спускалось солнце за прибрежные сосны. Комары являлись, пожалуй, главным бичом летней моей жизни и отравляли даже такое удовольствие, каким была для меня рыбалка. Чуть только заходило солнце, кровососущие вылетали из прохладной травы и, с лету пробивая оконные сетки, кусали монастырскую братию до самого утра.