— Вот послушай. Про авву Кирилла и князей Белевских. Послали они к нему с просьбой молить Бога о даровании им плода детородия. Брат Иона улыбался, глядя куда-то поверх своей тетради. — Только ведь авва Кирилл — он уже знал об их просьбе. Он сам сказал посланным: «Верую Богови и Пречистей его Матери, яко труд ваш не вътще будеть. Князю же вашему дасть Бог плод детородия». И дал. Всё они по его молитве получили.
Он смотрел на меня так долго и не мигая, что я поневоле опускал глаза.
— А знаешь, как он умирал? Мне эти слова всю душу переворачивают. Вот прочти вслух, я не могу.
Он передавал мне тетрадь.
— «Наутрия же в понеделник тоя же недели, на память святаго Кирила Александрскаго, телом начат изнемогати, иже душею крепкый».
— Подожди, — шептал он, утирая слезы, — подожди немножко. Дай мне эти слова пережить.
Иногда поднимался ветер, и ивы ласково касались наших макушек. Поплавок лихорадочно подпрыгивал на волнах, разбивавшихся о камни с высоким шлепающим звуком. Иона спрыгивал на берег, чтобы оттащить рюкзак подальше от кромки воды. На зеленой — что-то среднее между мхом и водорослями — растительности он оставлял следы, медленно наполнявшиеся водой. Иногда он вытаскивал из рюкзака грубую брезентовую ветровку и набрасывал ее на меня. От ветровки приятно пахло дымом и кухонной застоялостью: я знал, что ветровка висела на крюке у печи. Питая с детства отвращение к чужой одежде (ее прикосновение казалось мне родом телесного контакта), в отношении Иониной ветровки я не испытывал ничего подобного. Невзирая на его огромные размеры, в нем не было почти ничего телесного. Порой я тайком рассматривал Иону — крупные черты его лица, румяные, в редких черных волосках щеки. Это был единственный виденный мной человек, в котором я не чувствовал никаких сексуальных импульсов.
Легкий запах, который брезентовая ветровка хранила даже вне помещения, составлял самую суть Иониной поварни. В самой поварне этот запах был богаче и, я бы сказал, совершеннее — с оттенками старого дерева, раскаленных противней и каких-то неведомых трав, собиравшихся Ионой в приозерных лесах. Несомненно, по прибытии в монастырь, помимо рыбалки, поварня стала второй моей радостью. Едва ли не каждый день посещал я уютное царство Ионы и, присев на сложенные в углу поленья, наблюдал за его неторопливыми и точными действиями. Он резал салат, чистил рыбу и ставил кастрюли на чугунные конфорки с пламенеющими концентрическими щелями.
Нередко я помогал ему в чистке картофеля. Уже через несколько недель я достиг в этом весьма неплохого уровня и чистил каждую картофелину, не отрывая от нее ножа. Кожура ее мерно раскачивалась в такт моим движениям, пока, наконец, не сваливалась в подставленное ведро. В процедуре очистки виделась мне модель чего-то планетарного (по сходству, видимо, форм), особенно когда дело доходило до больших картофелин. Вместе с кожурой я срезал всяческий рельеф, оставляя белую, исходящую картофельным соком территорию. В голове моей крутился образ мировой экспансии, приводящей мир к незатейливому голливудскому равенству. Чистя картошку, я продолжал мыслить как лидер движения.
Из кухонных работ больше всего мне нравилось колоть дрова. Я научился колоть их не сразу, но впоследствии вошел во вкус, и — скажу без лишней скромности — делал это не хуже Ионы. Вначале двуручной пилой мы пилили с ним бревна.
— Не нажимай, — говорил Иона. — Пила должна ходить легко, двигай ее только, а нажимать не нужно.
Время от времени мы останавливались, чтобы передохнуть. Я знал, что делалось это ради меня, и убеждал Иону, что еще не устал.
— Я устал, — отвечал Иона. — Во всяком деле главное не перетрудиться.
«
— Слишком размахивать не нужно, — Иона брал топор из моих рук и показывал, каким должен быть замах, — так, упаси Боже, еще себя зарубишь. Веди топор плавно, ему достаточно своей тяжести — вот так!