К Нему, наверное, больше некуда. Больше никто их и нигде не ждет. И нету его, Божьего мира. Есть какой и чей угодно, только не Божий. Никак не совпадали они, мир и Бог, не совмещались, одно начисто отвергало, опровергало другое. Зло мира, его равнодушие великое, беспредельное самоуправно было, готовое, казалось, и Его пожрать, когда бы по зубам, Он миру этому был без надобности совершенно, как пятое в телеге колесо... все само из себя создалось, да, и баста! И творится бесконечно, себя самое руша и порождая опять, - чего бы проще, усмехался Гречанинов; но и сложнее нету. Зло мира, брат, ведь не столько даже в самоем его наличном зле, а в равнодушии его к добру и злу - а это, сдается, еще хуже...
Но Бог-то есть - в нем самом, хотя бы, в человеке с именем Василий, какой знает же Его и чувствует в себе. Выразить не может только, не учен этому, не Гречанинов; но чует же душа Бога - как добро изначальное и конечное, непеременимое, и сама хочет добра этого себе и всем другим... и делает зло? Знает, что зло, и творит? Знает и творит, разумная и часто злобная донельзя, и несет его, осознанное, в жизнь эту, в мир - какой сам ведь не разумеет зла своего, не сознает и, значит, вроде как не отвечает за него...
И все ворошил вилами кострище, ворошил и разбивал уголья в золу, чтоб не оставлять на ночь огонь тлеющий на подворье, мало ль... Это ж выходило, что и сама душа-то человеческая этого мира и жизни в нем недостойна тоже, не годна для него... негодница, да, негодяйка, потому что зло сюда сознательное тащит и творит его тут без удержу, умножает до каких-то адских, до непосильных уму и сердцу пределов мерзости... И разбери попробуй, рассуди, чьего зла тут больше, природного иль человеческого, придуманного с таким стараньем и тонкостью, каких добру для себя вряд ли когда дождаться...
Выходило, что недостойны они обоюдно друг друга, душа и мир, несовместимы, не вместимы вместе в одно существование - и невозможны вовсе, если есть Бог, чтоб не потворствовать злу и не утроять его. А если все же есть они вместе, яростно враждуя и отвергая, отрицая один другого, то еще меньше возможно тут добро, хотя оно-то, какое-никакое, а есть все-таки... Немыслимо, да, не свести все это воедино - и тем не менее сведены они в какой-то глухой и беспощадной, не на жизнь - на смерть, борьбе бесконечной и несмысленной, и не человеку их развести...
Сколько раз он думал обо всем этом, о душе ли своей человечьей или о непонятном, карающем неизвестно за что мире, но все по раздельности как-то, урывками, а то увязая надолго, как в тине, в непривычных и незнаемо откуда приходящих мыслях и словах, своих или где-то с пятого на десятое читанных, может, слышанных, - а тут объединилось вдруг в одно, словно высветилось: несоединимое вроде - но и разделить, хотя бы по углам своим развести, нельзя...
Но разве что на миг какой осветилось - чтоб задернуться тут же совсем уж непроглядным, нерешаемым, все в том же одиночестве и тоске недомыслия оставившим: зачем осветило? Зачем очертанье тайны этой, самой, может, великой на свете, показало - не для того разве, чтобы он, человек, разрешить ее попытался, хоть даже лоб расшибить об нее, сердце? Или, наоборот, не рыпался чтоб, разумея, что не для него тайна эта и человек тут лишь исполнитель иль материал глиняный какого-то замысла, ему недоступного вовек? Чтоб только жил, сколько позволено будет, делал что положено и ждал разрешенья всего, вопросов своих всех - если только дадены будут они, ответы...
Но и будут ли дадены - этого ему не сказано тоже.
То, на что надеялся он - уснуть сразу - поначалу далось вроде. А середь ночи поймал себя, полупроснувшись, на крике. Что-то проседало с хрустом, неимоверно тяжкое, и начинало рушиться на него, а он пытался удержать это, неотвратимое, напрягался до изнеможенья, потому что бежать от этого, скрыться было некуда. И сына голосок опять звал, умолял о чем-то - если бы понять, о чем, и он рвался душой, насмерть по нему соскучившейся, на голос его - а нельзя, держать надо. Снова и снова трескались с гулом, похожим на ледоломный, низкие своды какие-то темные над ним или, может, перекрытья бетонные насосной той, оседали всею тяжестью земной, обрушиваться собираясь, и он спиною упирался, плечами, до судорог и боли сведенными, а голос умолял - держи! - и он держал. И сам то ли молил, то ли убедить пытался: помоги, нету сил, Господи! И спаси нас от самих себя, грешных... да хоть даже вовсе, насмерть избавь от ноши этой окаянной, Господи, милостив будь!
VIII