Леньку лихорадили мысли, не в силах он был ни отделаться от них, ни кануть бесследно в их сжигающем пламени, и он снова и снова спрашивал самого себя: зачем… зачем он бил отчима по голове? Можно ведь было ударить по рукам, либо обхватить его со спины за шею и отбросить от мамки, разбить этот мерзкий сосуд… Ленька всегда страшился жестоких поступков, а в мальчишеских драках закрывал глаза. А тут все произошло иначе. Мамка навзрыд плакала, спрятавшись в ванной, а Олег Савич разъяренно рвался туда, держа в руке колбу с кислотой, наверное, из вузовской лаборатории, обзывал мамку голливудской шалавой, торгующей своей красотой, и грозился в один момент превратить ее в уродину… Мамка зажалась в угол и закрывала руками лицо, а потом закричала: «Леня, беги от этого изверга, спасайся от него!» А он, как оканемевший, наблюдал все это из кухни, но вдруг какая-то бешеная сила бросила его в ванную, рука механически выхватила из туалетной тумбочки туристический топорик…
И все! Остальное — как во сне. И камера-одиночка, куда поместили его как умышленного убийцу, дабы отрезан он был от всего и вся; и следствие, выдвинувшее версию — убийство по мотивам материального долга, квартира-то у них была на троих; и выступление адвоката на суде, женщины лет тридцати, усмотревшей насилие со стороны погибшего — разбитая колба со страшной жидкостью, шрам на лице матери, разве это не говорит о мотивах случившегося? Однако доводы эти не получили в судебных прениях почти никакой отчетности, более того, председательствующий объявил, что вопросы адвоката третьестепенны и уводят суд от существа случившегося. И наконец приговор, которого Ленька ждал с нетерпением — надоела вся эта тянучка, скорее бы к одному концу; и последняя встреча с матерью, когда она, сидя по другую сторону стекла переговорной кабины, смотрела на него огромными, страданием увеличенными глазами и говорила, наклоняясь к трубке: «Ты, сынок, прости меня, прости, это я в твоей тюрьме виновата, это мне надо сидеть… — плакала, не отворачивая от стекла лица. — Но ты не переживай за страшный приговор, выкинь его из головы… Защитница сказала, что она добьется его отмены… Слышишь? — кричала сквозь слезы в трубку. — Квартиру продам. Мы поедем к генеральному прокурору… Мы обязательно отмены добьемся! Ты ничуточки не виноват. Ты меня защищал, сынок! И зачем ты меня так пожалел?..»
Ленька провел ладонью от лба к затылку, потер место острига, словно колючая проволока и голову тоже опутала… И здесь, в колонии, он жил, как в неком вакууме, поддавшись вялой инерции — как будет, так и будет: переодели, постригли, поселили в барак, какой-то доброхот угостил чифирем: «Хлебни, легшее будет», кто-то ненароком, а может, и умышленно толкнул в бок… «Момулькин был далек от всяких философских размышлений и с гибельным предчувствием смотрел на двух-этажные бараки посреди металлических клетей-вольеров (всякий барак был отгорожен от соседнего); на узкие пространства подле жилья, усыпанные серой арестантской толпой; на любопытствующих, которые приблизились к тыну и оживленно что-то вскрикивали, переговаривались меж собой (на многих лицах печать чахоточной бледности и истощения). И это первое, страшное своей фантасмагоричностью впечатление ошеломляюще пугало Леньку. Его мучил вопрос: как здесь годами вместе существуют разномасштабные злодеи? Как океан зла, выброшенный сюда со свободы, не иссушает сам себя едкой смертной враждой, ведь все, что питало его, Леньку Момулькина, сейчас отнято… отнято самое драгоценное — видеть, слышать, ощущать самых близких, кровных, дорогих людей… Это недоумение, удивление противоестественным существованием сгустилось в Леньке до физического ощущения и защемило душу так, что он каждой клеточкой тела вздрогнул» — продолжаю читать, будто иду по пятам Леньки Момулькина, стараясь ничего не упустить, ни единого шага, события. «Ему тоже дали пластмассовую штучку с биографической отметиной. И Ленька долго искал глазами по зэковскому окружению — у кого попросить иголку с ниткой, чтобы пришить «паспорт». Некоторые крепили свои знаки проволокой… но за то можно было угодить и в черный список «побегушников», нагрудную паспортину твою перечеркнут красной полосой, и будешь ты каждые два часа ходить к пределам вахты поверяться. Даже ночью не оставляют таковых без надзора, а приходит вахтенная стража и освещает лицо фонарем, сличая тебя с фотографией на поверочной карточке».