Но теперь все уже позади, и ответ мною получен, бандероль с пачкою рукописей и довольно пространным сопроводительным письмом — все тот же экономно-убористый (клеточка — слово) и отчетливый почерк: «Почтенный Иван Павлович, глубоко тронут вашей сердечной отзывчивостью. И сразу же посылаю обещанные опусы, заранее винясь за их неухоженный вид. Даст бог, нынешней осенью вернусь домой, в Новозыково, тогда, если надо, и набело перестучу на старой своей печатке, а здесь, в колонии, приходится обходиться подручными средствами… Что касается моих «деток», скажу коротко: рассказ «Философ с плоскогубцами» не совсем по сердцу мне, однако не буду переиначивать — бог с ним, какой есть! А вот «Портреты из тюремного огорода» — это боль моя незажившая, и Ленька Момулькин, главный герой, не дает мне спать по ночам. Сколько их, таких, как Ленька, запутавшихся и духом упавших, по нашим колониям обретаются — поди сочти! И гибнут они, и нету порой до них дела — так получается. А равнодушие пострашнее иного преступления, хотя и нет такой статьи — привлекать к суду равнодушных.
Один из старых сидельцев нашего печального заведения, прочитав (или «пробив», как говорят зэки) мои «Портреты», был глубоко тронут, опечален и даже возмущен. «Послушай, Леонтич, — обратился он ко мне, — скостил бы ты срок Момулькину по суду… Ну за что ему столько отвалили?»
Это он от широты душевной уповал на справедливость, но по узости взглядов не улавливал духа нашего гиблого времени, когда, бывает, кусок мыла ценится больше жизни тех мальчиков, которые гибнут в горячих точках… Только ведь и наши заведения, огороженные колючими вертлюками, это тоже «горячие точки», откуда не все возвращаются либо выходят оттуда искалеченными… А время (или что-то другое?) породило такой размах уголовщины и так отягчило сей крест, что и в самих судьях ожесточились души, притупилось внимание к человеку, и длань их карательная подчас не ведает истинной меры… Вот через такую мялку пропустили и моего Леньку Момулькина.
А где же милосердие? Однажды прочитал я в «Комсомолке» интервью с Анатолием Приставкиным, автором изумительной повести «Ночевала тучка золотая». И слова его о том, что «в наши безумные времена милосердие и не ночевало в России», поразили меня и вызвали недоумение. Я даже письмо ему написал, высказав свое несогласие с этой его «черной» фразой. Одно уже то, что он, писатель Приставкин, является председателем комиссии по вопросам помилования при президенте, не дает ему права на такие сомнительные заявления, поскольку он облечен другими правами и обязанностями — возрождать милосердие и поднимать его на уровень государственной заботы о человеке. Или это в нашем государстве невозможно?..»
Больше всего боюсь разочароваться в «детках» Юрия Мартынова, потому и рукопись открываю с некоторой опаской и любопытством одновременно, будто распахиваю железные ворота в то печальное учреждение под номером 14/8, и тотчас же погружаюсь в его атмосферу: «Леньку Момулькина, девятнадцатилетнего красивого парня с непорочно чистым лицом и коротким чубчиком льняных волос привезли в колонию при небольшом городке отбывать наказание. Ежели бы прибывшие невольники состояли из пластилина или глины, то из «воронка» их вывалили бы слипшейся бесформенной кучей и неизвестно, как бы их потом отделяли друг от друга. Ибо их было так много набито в коробочку «воронка», что даже пучеглазый пожилой конвоир удивился и покачал головой: «Жалко, Рекса не взяли для утрамбовки… Первый раз в этот месяц стока зафрахтовали» — с ходу я проглотил начало повести и не мог прерваться, спеша за развитием здешних событий. «Тельниковая тенниска на Леньке лопнула где-то под мышкой, и желтенькие ромашки-пуговицы потерялись в зэковской каше. Но это тонкое цивильное одеяние здесь долго не продержится — либо контролеры отберут, либо они же заставят порвать одежду, очевидно, по какой-то странной прихоти прибегая к столь варварскому методу. Сохранившиеся же вещи на пути переодевания и шмона все равно скоро пропадут в сырых бетонных «комодах» зоны, которые не имели вентиляционных устройств и никогда не проветривались.
Переодевали же во все темненькое, серое, наверное, с той целью, чтобы не убежали — на свободе таких серых нет. А еще тюрьма, наверное, переняла моду у монастырей, где темными одеждами убивают гордыню в послушниках. Потому Момулькину поношенную тенниску не было жаль — куда она ему? Навертели ему сроку под самые, как говорят арестанты, рога — девять долгих лет. И все за то, что лишил жизни изверга отчима…
Момулькин посмотрел на свой брючный балахон, укрепленный вязочкой за пуговицу и за ременную лямочку, и усмехнулся, представляя, как бы его такого близкие увидели…» И потом дальше и дальше, память его колебала, будто качели в горсаду, где любил он бывать вместе с Валей, самой лучшей девчонкой на свете, и качели то возносили их вверх, куда-то в небо, то опускали вниз, к земле, на которой все и происходило — дурное и доброе.