Читаем Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре полностью

В какой-то момент мы с Идой практически одновременно задумались об эмиграции. Она была замужем за известным тогда в Литве художником Владисловасом Жилюсом. Когда в Вильнюс приезжал Нортон Додж, он купил у него одну картину (кажется, за 300 долларов, что тогда нам казалось огромной суммой). Жилюс женился на Иде как на «средстве передвижения» (поскольку сам был литовец), но их брак перерос в настоящий. Они уехали. Перед отъездом Ида очень нервничала, боялась, что их не выпустят и так далее. Мы поссорились, в Нью-Йорке мирились и опять ссорились. Жилюс продолжал творить свои картины, которые плохо продавались, а Ида устроилась работать клерком не более и не менее как во Всемирный торговый центр. Там мы снова встретились и впервые за три-четыре года поговорили по-дружески. Они устроились где-то в Бронксе, и вроде бы все было неплохо. После этого я снова долго ничего об Иде не слышал, а потом узнал, что она умерла от рака легких – умерла тяжело.

«Прости мне молчание в трубке»…

Потому что я ей столько лет не звонил. И отчасти потому, что, услышав о ее смерти по телефону, замолчал – просто нечего было сказать.

В этом стихотворении есть строчки про «мостовую над головой, бетона обломки, железо будущей могилы». Это ваши впечатления от первой поездки в Нью-Йорк?

Да. Я еду по тоннелю, а над головой 42nd Street – просто ложись и помирай: как бы будущая могила. А она, бедняга, ездила так на работу каждый день. Ведь даже если едешь по Нью-Йорку на машине, все равно над головой у тебя постоянно какие-то мосты, железная дорога, какая-то муть.

Ваше второе нью-йоркское стихотворение «Anno Domini 2002» тоже в некотором смысле биографическое?

Да, однажды я почувствовал себя внутри чужого стихотворения, дело было в «Русском самоваре». Я понял, что это почти то самое место, о котором писал Оден: «One of the dives on 52nd street»[516]. Та же улица, та же оденовская ситуация – начало новой войны. Ощущение было очень сильное.

11 сентября мой день рождения. В тот день в Нью-Хейвене часов в 10 утра я пришел на кафедру и увидел коллегу, своего же бывшего аспиранта Володю Гольштейна, он смотрел на экран телевизора: «Только что о башню грохнулся самолет». «Боже, – говорю, – какое несчастье!» И в этот момент в другую башню влетел второй самолет. «Нет, – говорю, – это не несчастье. Это начало третьей мировой войны». День рождения, конечно, отменили. Повсюду, в том числе и в Нью-Хейвене, объявили чрезвычайное положение.

Почему, на ваш взгляд, несмотря на столь трудную тему, об 11 сентября написали стихи очень многие поэты диаспоры (во всяком случае, на русском языке)?

Ну, наверное, не все написали хорошо. Об этом есть довольно ужасные стихи даже у Вознесенского. Есть стихи у Бобышева. Загаевский неплохо написал[517]. Могу сказать про себя: в тот день я впервые почувствовал себя американцем – было ощущение, что напали на мою страну. Потом это чувство ушло, но в тот момент оно было очень сильным.

Поменялось ли что-нибудь после 11 сентября в вашем отношении к Нью-Йорку? Что добавилось, что ушло?

Нью-Йорк я не любил и не люблю, но добавилась жалость, как к живому существу – искалеченному, кастрированному, если угодно. (Один мой богемный знакомый говорил, что когда он возвращается в Нью-Йорк после нескольких месяцев отсутствия и снова видит Манхэттен, то у него происходит эрекция.) В моем стихотворении есть размышление о глобальном потеплении, о том, что вода может залить Манхэттен, но для башни достаточен и бензин – намек на то, что у башни, как и у человека, есть скелет и кожа.

В тот день в Нью-Йорке я не был и всего этого не видел. Оказался там намного позднее, ближе к Новому году или под Рождество. Как обычно, пошел к Роману Каплану в «Самовар». И вот тут вдруг понял, что это та самая 52-я улица из «1 сентября 1939 года» Одена. У Одена начинается Вторая мировая война, а тут начинается как бы третья. Каплана в Нью-Йорке не оказалось, поэтому в «Самоваре» я выпил в одиночку и долго об этом размышлял. Конечно, стихи написал не прямо в «Самоваре», а через какое-то время, в Нью-Хейвене. Ферзь в стихотворении – это статуя Свободы. Западный мир проиграл. Стелется дым. (Тогда в «Самоваре» еще можно было курить.) Упоминается какой-то обанкротившийся, закрытый кинотеатр неподалеку. Есть и вильнюсский мотив: надпись «Salve» на пороге, чего вроде бы не бывает в Нью-Йорке[518]. Сейчас в том пейзаже вокруг 52-й улицы многое поменялось, но я старался брать какие-то реальные детали.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки