Потом я подумал с болью в сердце, что, должно быть, неправильно расцениваю поведение Поллы. Малейшее посягательство на ее целомудрие, несомненно, вызовет благородное негодование матроны, и она велит вышвырнуть меня из дома. Разве не могла она жестоко отомстить мужу, изобразив меня ему неблагодарным негодяем? Она даже могла рассчитывать, что такой удар сломит его, он заболеет и отойдет от заговора. Возможно, ей хотелось именно его увезти с собой в Байи, а домоправитель и я были всего лишь заслоном, за которым скрывалось ее изобретательное властолюбие. Я чувствовал, что должен что-то сказать или сделать. Время утекало, словно кровь из раны, нанесенной в сердце, я совсем обессилел, и у меня не вырывалось ни слова, ни жеста. Я смотрел на Поллу, и она менялась у меня на глазах. Исчезало ласковое выражение, сменяясь колючей жестокостью. Ее серые глаза блестели, как холодная сталь в утренних лучах. Мне хотелось молить ее в отчаянии: «Скажи, чего ты хочешь, и я исполню твое желание! Открой мне, чего ты хочешь. Я готов изменить всем и всему на свете. Лукану и Цедиции, правде и поэзии, презреть клятву, узы братства, мечты о справедливости, возвышающие человека! Только не мучай меня!..»
— Скажи мне… — начал я, но слова замерли у меня на устах.
— Что мне тебе сказать? — спросила она глухим бесстрастным голосом. — Ах, ты опять о литературе.
Она встала и сложила руки на груди. Теперь я был уверен, что первое впечатление не обмануло меня. Она хотела бежать со мной в Байи. Возможно, я преувеличивал твердость ее характера. Кто-то должен был ее толкнуть на решительный шаг — на отъезд из Рима в этот роковой час. Быть может, ей даже хотелось спасти меня, и она считала, что Лукан злоупотребил благоговением провинциала перед героями и впутал меня в заговор. А теперь я навсегда восстановил ее против себя. Меня угнетало сознание невозместимой утраты, словно я упустил единственный в жизни случай обрести полное счастье на земле. Я не мог отделаться от этого чувства, хотя и убеждал себя, что сущее безумие основывать свое счастье на бесстыдной измене, причем допускал, что все мои соображения были высосаны из пальца.
Она остановилась на минуту в дверях.
— Если в ближайшее время ты увидишься с Цедицией, передай ей, что я прошу ее навестить меня.
Теперь я удостоверился, что Цедиция ей открылась и она хочет, чтобы я это знал. Но я чувствовал, что нас разделяет пропасть, через которую не перекинуть мостика. Я оскорбил ее самолюбие. Я угадывал ее затаенную, как задержанный вздох, мысль: «Кто угодно, только не эта женщина». Я холодел от ужаса, предчувствуя соперничество и вражду, которые возникнут между близкими подругами. Быть может, Полла и обратила на меня внимание, лишь узнав про мое свидание с Цедицией. Но вот она удалилась.
Без нее стало душно и тесно. Я бесцельно бродил по комнате, переставляя вещи с места на место. Потом мой взгляд упал на Феникса, который стоял в дверях с убитым видом.
— Может, положить свитки на место? — спросил он, и тут я заметил, что наступил на двадцать пятую книгу и смял ее.
И все-таки спал я крепко, хотя и поворочался некоторое время, прежде чем уснуть. Утром, завтракая булочкой с медом, я старался истолковать поведение Поллы.
Перед сном я твердо решил, что она стала моим смертельным врагом. Какие бы цели она нм преследовала, устроив встречу со мной, ей не удалось их достигнуть. Будь то влечение ко мне, желание отомстить Лукану, попытка спасти его, надежда увезти его или отвлечь от овладевших им мыслей о заговоре. Но теперь, в бледном утреннем свете, когда по дому сновали и шумели рабы, которые только и думали, как бы посытнее поесть и поменьше работать, возложив заботы, сомнения и тревоги на господ, — теперь мне представлялось, что мои предчувствия лишены основания. Полле попросту хотелось как-то провести время, и тут подвернулся я. Ни влечения, ни отвращения ко мне она не чувствовала. Я был для нее ничтожеством, и она вспоминала обо мне, лишь когда я попадался ей на глаза. Возможно, она нуждалась в разрядке после длительного напряжения, вызванного арестом Епихариды. Она излила на меня долго сдерживаемые чувства — только и всего. Это не будет иметь никаких последствий. Я испытывал облегчение при мысли, что не обнаружил ни подлости, ни глупости и уклонился от непрочной и бессмысленной связи. Я предпочел бы, думалось мне, очутиться перед лицом разъяренного Нерона, чем перед обманутым Луканом.
С другой стороны, мои отношения с женой Сцевина ничуть не тревожили мою совесть. Он мне еще больше нравился из-за того, что я разделял с ним ложе Цедиции, если только он снисходил до ложа супруги, а не предпочитал ей, подобно большинству представителей высшего римского общества, шлюху, гулящую вольноотпущенницу, развратную матрону его круга или же льстивого и плаксивого мальчишку. Связь с Цедицией ставила меня на одну доску с ее мужем, и я мог вместе с ним во весь голос глумиться над миром. Не было нарушено никакое соглашение. Его поведение было таково, что если б он меня уличил, то не имел бы морального права негодовать.