Там, где моя шея сходится с торсом, бегут во все стороны вены и прожилки. Правда, в последнее время я потерял уверенность, что все эти жилы соединены как следует. Одни, похоже, совсем разболтались, другие и вовсе покинули насиженные места. Порой я начинаю бояться, что глубоко внутри лопнет какая-нибудь важная пружина, чтобы болтаться и дребезжать во мне до конца дней моих.
Не так давно я заметил, что в сырую погоду еще и скриплю — нет смысла отрицать, это слышно каждому, имеющему уши, — так что дождливые дни я провожу дома, у огня, за пасьянсом или в бильярдной. И все равно я думаю, что «жилистый» — подходящее слово, даже если жилы уже не так натянуты, как раньше.
Этим утром, возвращаясь по Западной Аллее, посреди кровавого пиршества осени я встретил одного из своих егерей, ведущего исполинских размеров собаку. Ну и зверюга это была — лохматая, черная с проседью дворняга, чей хвост достигал двух футов, а топот сотрясал землю. Не собака — целый осел. И вот мы с егерем завели разговор о погоде и тому подобном. А дворняга уселась на землю и, похоже, внимательно слушала наш разговор, наморщив лоб, так что я всерьез подозревал, что сейчас она взвесит все и поделится своим мнением, а то и укажет нам на ошибку-другую. Я похвалил собаку и спросил егеря, чем ее кормят, и он рассказал мне, что собака на самом деле не его, а жениного брата и что она вымахала на ланкаширском рагу — большая миска три раза в день. Что ж, я был изумлен, особенно когда услышал, что маленькие племянник и племянница егеря частенько катаются на ней верхом и за все время собака ни разу даже не рыкнула.
Я погладил ее громадную голову — как у бизона! — и почувствовал, как приятное тепло проникает в мою ладонь из собачьей шкуры, ниспадающей обильными складками. Я бы мог провести все утро рядом с восхитительной дворнягой, но егерь, очевидно, торопился по своим делам и вскоре завершил нашу беседу. Он снял шляпу, причмокнул уголком рта и мягко потянул за кожаный ошейник; и огромная, великолепная тварь, кажется, тоже кивнула мне, прежде чем повернуться и побрести прочь.
Я заметил, что стоило собаке раскочегариться, как егерю стало трудно за ней поспевать; они были уже в пятидесяти ярдах от меня, продолжая набирать скорость, когда мне в голову пришла мысль. Я окликнул их, человек и собака резко затормозили, и я поспешил туда, где они остановились. Должен сказать, мне понадобилось три или четыре попытки, чтобы выразить свою идею — когда меня озаряет, я становлюсь несколько косноязычен, — но в конце концов я смог донести свое предложение: соорудить седло под размер собаки, чтобы племянник и племянница егеря могли ездить на ней, не боясь свалиться. Лично мне идея показалась отличной — оседланная собака, здорово! — но егерь, не поднимая глаз от земли, вежливо отклонил предложение. Так что мы попрощались второй раз, и они пошли своей дорогой.
Я всегда обожал собак. Кошки чересчур высокого мнения о себе, и компания из них неважная. Они совсем не понимают шуток и вечно блуждают в собственных мыслях. Иногда я прихожу к выводу, что все кошки — шпионы. Другое дело собаки — эти дурашливые создания готовы резвиться целый день. За всю жизнь, пожалуй, у меня было несколько дюжин собак — самых разных характеров, форм и размеров, — и хотя я с теплотой вспоминаю каждую из них, по-настоящему я был привязан лишь к одной.
Лет двадцать тому, на день моего рождения милый Гэлвей, лорд Сэлби, подарил мне прелестного щенка бассета. Его свора в то время была единственной на всю Англию (куда попала, я полагаю, из Франции), так что бассеты были весьма ценной и вдобавок необычной породой. Их легко узнавали по коротким толстым лапам, провисшей спине и мешковатым ушам — и столь же легко можно было подумать, что перед вами собака, которую слатали из остатков всяких других. Простейшая задача — ходьба, например, — для бассетов может явиться серьезным затруднением. Они похожи на чей-то неудачный замысел. Шуба их всегда скроена на вырост, живейшим примером чему — щенок, подаренный мне в тот день. Шкуры на нем было столько, что хватило бы одеться еще двум-трем псам, причем половина этой шкуры свисала складками с его физиономии, которая, несмотря на юный — всего несколько месяцев — возраст щенка, уже несла на себе печать Нежизненной Скорби.
Его страдальческие глаза были такими красными, будто он пытался утопить горе в портвейне, но хвост стоял смирно, как ручка водяной колонки, и отвращение, с которым он разглядывал гостей на моем обеде, сразу меня подкупило. Очевидно, стать подарком с яркой лентой на шее, быть врученным под смех и улюлюканье было для «его почти нестерпимым унижением. Именно это его выражение печали и глубокого презрения похитило тогда мое сердце и в то же время столь ярко воскресило в памяти образ давно ушедшего Папиного брата, Леонарда.