— Вместо тебя! — передразнил Кощеев. — Вот студент мне нагадал если не петлю, так пулю, будто я военный преступник. Вот скажи тому же Одуванчику, захочет со мной поменяться?
— Ты и есть преступник. Все сачки — военные преступники, если по совести.
— А сам-то! Ты на себя посмотри! В наряд-то напросился зачем? Посачковать? Вот и сачкуй.
Кощеев пошел от печи. Зацепин крикнул ему вслед:
— Не садись где попало, отведенное место есть! Убирать за всяким…
— Дурак ты, а еще ефрейтор, — огрызнулся Кощеев.
Он хотел еще заглянуть к Одуванчикову, посочувствовать или поиздеваться в зависимости от ситуации, но из темноты в лицо грохнуло тяжелое:
— Стой! Хто иде!
Кощеев выругался.
— Вот зараза… Микада идет. Пропустишь микаду?
— Испужався, Кешко? — Поляница приблизился, дохнул табаком. — Доскажи про Марысю. Ты остановився на том…
— Ты здесь, а они там. Ловкач! — Кощеев хохотнул. — Ну да, ты самый хилый, а студент — Илья Муромец.
— Мы ж по очереди, Кешко. Чего взвився? Послухай, що кажу… Витэр якись звукы доносыть…
Они взобрались на дот, ежась от ветра. Здесь, наверху, почти не было слышно громыхания жести, но зато обнаружилось множество других звуков — от неясного шепота и бормотания до оглушительного свиста и воя. Глыбы бетона, торчащие прутья арматуры, щели, амбразуры, колючая проволока — все это вдруг обрело голоса…
— Жуть какая, — Кощеев поежился. — А я портянки не надел.
— Помовчи, Кешко.
Откуда-то сыпануло бетонной крошкой, пылью, затем пронеслась туча высушенной до звона листвы, дохнув бочечно-дубовым ароматом. Но вот из сонмища звуков выклюнулся один, совершенно особый, чуждый всей этой какофонии. Кощеев перестал дышать.
— Ось, чув? Як киркой по каменюке, — прошептал Поляница. — Чув?
— Сходим туда, хохол? На разведку?
— Нэ можно. Я на посту.
— Тогда я сам пойду.
— Ни, тоби тоже нэ можно… Во! Знов, як киркой…
Кощеев засмеялся:
— Это в твоем чайнике, хохол, как киркой наяривает. Беречь надо чайник, в ремонт сдавать, а ты не сдаешь. Не возьмут тебя бригадиром на гражданке. Какой же из тебя бригадир с худым дном?
Поляница шумно задышал.
— И евхрейтор слыхав: стучыть… Но вин каже, то витэр каменюками грае.
— Ладно, иди служи, хохол. Ефрейтор, наверное, уже по кочкам тебя несет. А я тут послушаю, а вдруг и вправду стучит?
— У тэбэ друзи е, Кешко? — Кощеев молчал. Хоть один на всем свити, е?
— А чего ты, хохол, в душу вдруг полез?
— Бо нэма у тэбэ друзив, Кешко.
Поляница ушел, а Кощеев сполз с верхушки дота и повис, уцепившись за металлическую рамку амбразуры. Он висел над свалкой битого кирпича и бетона, соображая, куда прыгнуть. Вроде бы вспомнил, где торчит штырь, а где бревно. Ухнул в темень и приземлился удачно. Минутой спустя уже бежал вниз по склону, рискуя сломать себе шею.
В низине он передохнул и, немного поблуждав, отыскал иву. Сел на искривленный у комля ствол и обратился в слух. Лес на сопке стонал и ревел. Ива обильно сыпала свою мелкую листву, которую умудрилась сохранить до такой поздней поры. В глубине ее ствола что-то скрипело и потрескивало. Кощеев вдруг почувствовал себя маленьким беспомощным существом, над которым ревет и бесится огромный непонятный мир, первозданная стихия, клокочущий океан, в котором все перемешалось — вода, воздух, люди, мысли…
Так и не дождавшись стука «кирки по каменюке», он полез к невидимому в темноте водораздельному ребру склона. И неожиданно напоролся на туго натянутую колючую проволоку. Но днем здесь не было никакой проволоки!