В свете керосиновых ламп мельтешили грубые, резко очерченные тенями лица; даже пьяные в таком свете казались трезвыми. Запах пота, сапожного дегтя, сивушного перегара, чеснока, керосинового чада… Я был в гуще не просто толпы, а людей, мужиков, выбитых из крестьянской жизни — несчастным случаем, лихоимством мироеда, собственной ленью, неумением трудиться, а то и фатальной склонностью к другим, не крестьянским занятиям — им-то было горше, наверное, всего. И я-то ведь тоже такой, из рудничных парнишек, зацепившихся за другое бытие…
Бочкарев хорошо прятал свой страх за приветливым и покойным выражением лица.
— Ты не смущайся, оол, разговаривай, коли велят.
Я молчал, собираясь с духом. Почему не умею спросить так, чтобы ему стало тошно и страшно? Чтобы тут же наложил в штаны!
Со всех сторон мне подсказывали:
— Спроси, как убивал…
— Сколь наших порешил, сколь добра взял…
Бочкарев тяжко вздохнул и заговорил с мягкой укоризной, глядя то в одно лицо, то в другое:
— Я ж в церкви во всем покаялся. Вы же знаете. Я уже чист перед богом. Тяжкую епитимию принял… Ведь слышали?
— Ты в заимке тоже каялся! — выкрикнул я с ненавистью. Его лицо дернулось от неожиданности. — А потом… потом… обратно… — Я не знал, как сказать, что благодать божья на него снизошла, я своими глазами видел, как он потом отринул ее, предал боженьку…
— Да, да, я покаялся, и господь принял… — затарахтел Бочкарев.
Мужики не выдержали:
— Дак после заимки ты всех натравил! Всех нас на оола да на Засекина!
— Будто не ты душегуб, а они!
— И бунт разжег!
— И красногорских ловил, Егорку живьем резал!
— Охо-хо-хо! — с завываньем выстонал Бочкарев. — Искусился я бесовским искушением! Не устоял, глядя на других! Пошто, господи, такое испытание нам, слабым да убогим?
— Ну, ну и как искусился? После заимки-то? После того, как лоб разбил и оолу кричал про бога, чтоб оол поверил, отпустил?
— Искренне покаялся, люди! Только попа на заимке не было, а все в остальном — по правде, без умысла!.. А потом, когда в селе… когда телегой столкнулся с вами… с толпой народу, сам язык понес лукавое… По людской привычке понес! А потом я впал в большое уныние! Подумал: однако, вовсе не способный я на христианское покаяние, не из того, однако, теста сделанный… И решил было руки на себя наложить, а тут погнали меня — перст божий указал всем, куда меня гнать — в церкву! В храм Преображения! И господь принял меня, простил, утешил…
— Ишь, как у тебя все ладно получается! Наубивал, награбил, а потом сбегал в церкву и утешился? А мово дружка Алеху Крючника не ты ли срубил в тайге? А Кирюху многодетного? Семьи-то по миру пошли, Кирюхина жена в блуд ударилась, чтобы детишек подкормить! — Одноглазый жилистый мужичонка уже не кричал, а плакал без слез, приятели удерживали его за руки, чтобы не бросился в драку.
Многие выкрикивали свои и чужие обиды, так, наверное, бывает всегда перед народным судилищем, честной расправой над преступником, поднявшим руку на простых людей.
— Ладноть, ладноть, мужики! — отважно встал с лавки Бочкарев. — Ну, полютовал я малость, дак только над Проклом Никодимычем. Чужое не лепите! Но и меня понять надобно: зорил он мое семейство, сильничал. Деньгой бил! А перед такой дубиной все мы бессильные. Али не так?
— Как же тебя, такого справного, тощатина бил?
— Говорю же: деньгой! Наворует золота, придет с мешками денег — и сразу в «князья» по обычаю, никто с ним тягаться не может. А кого «княгиней» требовал? То-то и оно… Супругу мою требовал! Чтоб меня уязвить побольней. А для удовольствия — дочек! Я-то терпел… Потому что в этом содомском селении все такое терпят, лишь бы деньги шли. Однажды по пьянке и не выдержал — как услышал, что снова идет друг закадычный с большой казной… А теперь что хотите, то и думайте про меня. Пусть законы и судьи меня убивают. Самое главное: перед богом я чист. А что бог простил… то и вспоминать больше не надо. Хватит. Божье милосердие во мне! Им еще и жив, о душе теперь одни думы…
И уставился на меня глазами, полными слез.
— Ишшо будешь спрашивать, оол? Если нет, то плюнь в мою рожу мерзкую! Поганую! Сильно плюнь, малец! И вы, люди добрые, плюйте без сомнениев! Засуньте меня в отхожее место, да головой в самое очко! Насмехайтесь, унижайте! Христа ради прошу: обгадьте меня с ног до головы! Для покаяния моего пущего! Не жалейте, не надо! Ибо из-за вас все мои грехи, из-за вас! Истинно! Жил, как все, и пошел чуть далее. Я — это вы! Смотрите на меня, до чего все вы дойдете! Уже дошли через меня…
Я обалдело смотрел на него, раскрыв рот. И опять мне почудилось неземное сиянье над ним…
А тут еще и Бородуля как последний довесок на каких-то весах. С безумными воплями: «Святой! Истинно святой!» — повалилась на пол, принялась целовать босые ноги Бочкарева. Он не возражал, хотя, наверное, было щекотно и необычно при касании мокрых горячих губ к побитым стопам.