Я рос таким, как вы, и даже, когда стал взрослым, и тогда знал очень мало. Все годы в Америке я работал за троих, и все равно у меня ничего не было. Зато во мне родилась огромная любовь к людям, которые трудились рядом со мной. Я перестал быть просто итальянцем. Я стал думать, что и здешние люди — это тоже мой народ. Потом я работал на кирпичном заводе в Коннектикуте, а потом на карьерах в Меридене. Два года я работал ломом, киркой и лопатой в каменном карьере и обучился прекрасному тосканскому наречию — там работает много тосканцев, — однако хозяин нас все равно презирал, на каком бы языке мы ни говорили… «А ну-ка, пошевеливайтесь, вы, проклятые макаронники!» Рядом со мной работал американец; однажды он сказал мне: «Эй, Барто, неужели ты не можешь понять — в мире существуют только два языка: один язык — для хозяев, а другой — для нас с тобой». Он мне улыбнулся, и во мне перевернулось сердце. Вот я и понял, что классовое сознание — это не пустые слова, выдуманные пропагандистами, а настоящая живая сила. Что-то выросло во мне, и я перестал быть рабочим скотом, я стал человеком. А этот американец, он сказал мне: «Погляди на свои руки, Барто. Весь мир сделан твоими руками, а забирает себе все кто-то другой. Даже ружье делаешь ты, а он берет его, чтобы убить твоего же брата.
Тот, кто берет себе хлеб, который ты выпекаешь, не делает ничего, Барто, ровнешенько ничего. Ну погляди же на свои руки, Барто, — говорил он. — Ох, и сила же в этих руках!..» Но я понял то, что он говорил, не сразу, а только постепенно. Я понял, что когда-нибудь люди будут жить, как братья. А теперь они убивают меня за то, что я это понял. Что ж, не я один умираю за то, что это понял. Но вы, друг мой, вы ведь не с нами. Как же вам поверить в то, во что верю я? Я ведь рабочий, раз и навсегда.
— Я ведь не против вас, — сказал защитник. — Поймите, Бартоломео, я не против вас. Совсем нет! Я только не вижу в этом выхода, я не верю, что дело можно решить ненавистью.
— Вы не хотите, чтобы я ненавидел? — спросил Ванцетти. — Вы хотите, чтобы я любил моего врага, который посылает меня на смерть?
— Но чего же хотите вы? Насилия и ненависти? Смерти за смерть? Этого вы хотите?
— Кто вам сказал, что я этого хочу? — спросил Ванцетти с почти неприметной улыбкой. — Нас привели в суд, и судья заявил, что мы любим насилие. Прокурор, он тоже сказал присяжным, что мы ужасные, злостные приверженцы насилия. Но для какого же самого маленького насилия мы с Сакко когда-нибудь подняли руку? Разве мы причинили боль хоть одному человеку? Какое же это насилие, если ты идешь к твоим же братьям, таким же рабочим, как ты, и говоришь им: если ты испек хлеб — несправедливо, что тебе достанется только корка. Ну нет, насилие совершают надо мной. Семь лет меня мучают в тюрьме, как преступника, семь долгих лет я сижу в подземелье. Вот это — насилие. Над кем еще совершалось такое неслыханное насилие, какое вы совершаете над моим добрым Сакко и надо мной?.. Они схватили нас, говоря, что мы совершили подлое преступление там, где мы никогда не были. Потом нас судили, кляли, обливали грязью и год за годом держали взаперти, в тюремной камере. Вот это действительно насилие. Каждому человеку предназначено умереть только один раз, но Сакко и меня заставляют умирать в тысячный раз, и им все еще мало. День за днем мы должны умирать снова и снова. Вас я уважаю. Вы — мой друг и хороший человек, но как вы могли прийти сюда и просить меня не прибегать к насилию? Я никогда не прибегал к насилию. Было ли когда-нибудь такое время на земле, когда человека за то, что он звал людей к братству и к лучшей жизни, не обвиняли бы в насилии? Так случилось даже с Иисусом Христом. Я не сравниваю себя и Сакко с Христом, и я человек не религиозный. Но вы пользуетесь его именем и зовете себя христианином, — когда же вы перестанете распинать людей?
Теперь защитник спросил очень тихим и прерывающимся голосом:
— Бартоломео, ты отвернулся от меня? Разве я виноват в том, о чем ты говоришь? Я не жалел сил, чтобы добиться для тебя свободы и доказать невиновность, в которой был уверен!