"Раз как-то госпожа Муравьева пришла на свидание с мужем в сопровождении дежурного офицера. Офицер этот подпоручик Дубинин не напрасно носил такую фамилию и сверх того в этот день был в нетрезвом виде. Муравьев с женой остались по обыкновению в присутствии его в одной из комнат, а мы все разошлись, кто на двор, кто в остальных двух казематах. Муравьева была не очень здорова и прилегла на постели своего мужа, говорила о чем-то с ним, вмешивая иногда в разговор французские фразы и слова. Офицеру это не понравилось, и он с грубостью сказал ей, чтобы она говорила по-русски. Но она, посмотрев на него и не совсем понимая его выражения, спросила опять по-французски мужа: "Qu’est се qu’i, mon ami?" ("Чего он хочет, мой друг?") Тогда Дубинин, потерявший от вина последний здравый смысл свой и, полагая, может быть, что она бранит его, схватил ее вдруг за руку и неистово закричал: "Я приказываю тебе говорить по-русски!" Бедная Муравьева, не ожидавшая такой выходки, такой наглости, закричала в испуге и выбежала из комнаты в сени. Дубинин бросился за ней, несмотря на усилия мужа удержать его. Большая часть из нас и в том числе брат Муравьевой, граф Чернышев, услышав шум, отворили из своих комнат двери в сени, чтобы узнать, что происходит, и вдруг увидели бедную женщину в истерическом припадке и всю в слезах, преследуемую Дубининым. В одну минуту мы на него бросились, схватили его, но он успел уже переступить на крыльцо и, потеряв голову, в припадке бешенства закричал часовым и караульным у ворот, чтобы они примкнули штыки и шли к нему на помощь. Мы, в свою очередь, закричали тоже, чтобы они не смели трогаться с места и что офицер пьяный, сам не знает, что приказывает им. К счастью, они послушали нас, а не офицера, остались равнодушными зрителями и пропустили Муравьеву в ворота. Мы попросили старшего унтер-офицера сейчас же бежать к плац-майору и звать его к нам. Дубинина же отпустили тогда только, когда все успокоились и унтер-офицер отправился исполнить наше поручение. Он побежал от нас туда же. Явился плац-майор и сменил сейчас Дубинина с дежурства. Мы рассказали ему, как все происходило; он просил нас успокоиться, но заметно было, что он боялся, чтобы из этого не вышло какого-нибудь серьезного дела и чтобы самому не подвергнуться взысканию за излишнюю к нам снисходительность. Коменданта в это время не было в Чите. Его ожидали на другой или на третий день. До приезда его нас перестали водить на работу для того, чтобы мы не могли сообщаться с прочими товарищами нашими, и вообще присмотр сделался как-то строже. По возвращении своем комендант сейчас пошел к Александре Григорьевне Муравьевой, извинился перед нею в невежливости офицера и уверил ее, что впредь ни одна из дам не подвергнется подобной дерзости. Потом зашел к нам, вызвал Муравьева и Чернышева, долго говорил с ними и просил, в лице их, нас всех как можно быть осторожнее на будущее время. "Что, если бы солдаты не были так благоразумны, — прибавил он, — если бы они послушались не вас, а офицера? Вы бы могли все погибнуть. Тогда скрыть происшествие было бы невозможно. Хотя офицер и первый подал повод; и он тоже подвергся бы ответственности, но вам какая от того польза? Вас бы все-таки судили, как возмутителей, а в вашем положении это подвергает бог знает чему. Я уже тогда, кроме бесполезного сожаления, ничем бы не мог пособить вам". Далее уверил их, что переведет Дубинина в другую команду.
Своим офицерам, а особенно плац-майору, который был его родной племянник, он порядочно намылил голову за то, что они не смотрят за дежурными и допускают их отправлять эту обязанность в нетрезвом виде. Так кончилось это происшествие".
Между тем для Муравьевой оно не прошло бесследно: каждый раз, как переступала она порог тюрьмы, в ней возникало неосознанное чувство тревоги. Оно исчезло лишь с переходом в Петровский завод.
"Итак, дорогой батюшка, все, что я предвидела, все, чего я опасалась, все-таки случилось, несмотря на все красивые фразы, которые нам говорили. Мы — в Петропавловском и в условиях в тысячу раз худших, нежели в Чите. Во-первых, тюрьма выстроена на болоте, во-вторых, здание не успело просохнуть, в-третьих, хотя печь и топят два раза в день, но она не дает тепла, и это в сентябре, в-четвертых — здесь темно: искусственный свет необходим днем и ночью; за отсутствием окон нельзя проветривать камеры.
Нам, слава богу, разрешено там быть вместе с нашими мужьями, но без детей, так что я целый день бегаю из острога домой и из дома в острог.
Если бы даже нам дали детей в тюрьму, все же не было бы возможности поместить их там: комнатка сырая и темная и такая холодная, что все мы мерзнем… Наконец, моя девочка[2] кричала бы весь день, как орленок, в этой темноте, тем более что у нее прорезаются зубки, что очень мучительно".
Такое впечатление произвела на Александру Григорьевну тюрьма. Естественно, что она, как и другие женщины, решила по возможности устроить свою жизнь иначе.