Теперь тот же круг предстояло пройти и Муравьевой. И подписание "отречений", и заигрывание, а затем — резкое охлаждение губернатора, и обыск…
Более всего боялась она, что найдут письма, стихи Пушкина, его послание друзьям, в Сибирь…
…Александра Григорьевна писала мужу, когда вошел Пушкин, непривычно сдержанный, даже суровый. Она отложила перо, порывисто протянула руку. Он поцеловал ее пальцы и так сжал их, что они онемели, и Муравьева долго еще после того, как ушел Пушкин, не могла вернуться к письму…
За Байкалом пути Трубецкой, Волконской и Муравьевой разошлись. Ей предстояло ехать в Читу.
"Во время оно, — вспоминает в письме к П. Г. Долгоруковой Пущин, — я встречал Александру Григорьевну в свете, потом видел ее за Байкалом. Тут она явилась мне существом, разрешающим великолепно новую, трудную задачу. В делах любви и дружбы она не знала невозможного: все было ей легко, а видеть ее была истинная отрада.
Вслед за мужем она поехала в Сибирь. Душа крепкая, любящая поддерживала ее слабые силы. В ней было какое-то поэтически возвышенное настроение, хотя в отношениях она была необыкновенно простодушна и естественна. Это составляло главную ее прелесть. Непринужденная веселость с доброй улыбкой на лице не покидала ее в самые тяжелые минуты первых годов нашего исключительного существования. Она всегда умела успокоить и утешить — придавала бодрость другим. Для мужа была неусыпным ангелом-хранителем и даже нянькою.
С подругами изгнания с первой встречи стала на самую короткую ногу и тотчас разменялись прозвищами. Нарышкину называли Лизхен, Трубецкую — Ка???лей, Фонвизину — Визинькой, а ее звали Мурашкою. Эти мелочи, в сущности, ничего не значат, но определяют близость и некоторым образом обрисовывают взаимные непринужденные отношения между ними, где была полная доверенность друг к другу…
Помню тот день, когда Александра Григорьевна через решетку отдала мне стихи Пушкина. Эти стихи она привезла с собой. Теперь они напечатаны. Воспоминание поэта — товарища лицея точно озарило заточение, как он сам говорил, и мне отрадно было быть обязанным Александре Григорьевне за эту утешительную минуту".
Пущин вернулся к этому эпизоду читинской жизни в знаменитых своих "Записках о Пушкине":
"Я осужден, 1828 года, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился, наконец, с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог.
Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестной рукой написано было:
Отрадно отозвался во мне голос Пушкина! Преисполненный глубокой, живительной благодарности, я не смог обнять его, как он меня обнимал, когда я первый посетил его в изгнанье. Увы! Я не мог даже пожать руку той женщине, которая так радостно спешила утешить меня воспоминанием друга; но она поняла мое чувство без всякого внешнего проявления, нужного, может быть, другим людям и при других обстоятельствах; а Пушкину, верно, тогда не раз икнулось.
Наскоро, через частокол, Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого перед самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мною и рада, что могла, наконец, исполнить порученное поэтом".
Вместе с Никитой Муравьевым томились в читинской тюрьме его брат — Александр и родной брат Александры Григорьевны — Захар Григорьевич Чернышев. Красивый, отлично образованный, умный — всех мер светский молодой человек, он пользовался успехом в обществе, во всяком случае, был человеком приметным. Он поступил на службу в кавалергардский полк и вскоре стал членом тайного общества, хотя заговорщиком был весьма пассивным. К тому же его не было в Петербурге 14 декабря. И все же Верховный уголовный суд приговорил его к каторге. Александр Муравьев объяснил это так: