Слева басовито стал бить станковый пулемет. Это Кумарбеков пытался задержать егерей, пересекающих болото. Где–то зарокотал еще один станковый, потом по ивняку начала бить минометная батарея. Батальон Шарова выручал разведчиков, попавших в беду в сотне метров от линии обороны.
Шайтанов теперь уже не видел, где пробирается группа Никулина. Припав к прицелу, он ловил егерей, мелькающих в камнях у подножья горы, и бил по ним короткими расчетливыми очередями.
Никулин ушел от немцев. Он тяжело перевалился через стенку хода сообщения метрах в двадцати от пулеметчиков. За ним перепрыгнули двое разведчиков.
Старшина был без пилотки. Черные космы грязных спутанных волос стягивала наспех сделанная повязка с пятнами крови и торфа. На скуле темнела ссадина. Глаза у старшины были серые и тяжелые, как мшистые валуны. Никулин уставился на Шайтанова и метр за метром стал приближаться к нему, перебирая по каменной стенке растопыренными пальцами. Грязная плащ–палатка старшины сбилась в сторону и волочилась по земле. Когда она зацепилась за камень, Никулин, не оборачиваясь, коротким рывком, резким, как взмах ножа, оборвал ее, оставив на камне мокрый лоскут.
— Ты из пулемета начал стрелять? — сипло спросил Никулин, упершись в лицо Шайтанова каменными глазами. — Ты очередь дал?
— Я дал, — отозвался Самотоев. — К вам два немца пошли по болоту, а я их срезал…
— Срезал, — тоскливо повторил Никулин, скрежетнул зубами и, качнувшись всем корпусом, вдруг тупо ударил Самотоева в лицо. — Срезал, значит…
Глухо охнув, ефрейтор стукнулся головой о валун. Лицо его стало белым, будто в него сыпанули горсть муки. Рука нашарила винтовку и потянула ее к себе.
Ударом ноги Шайтанов выбил винтовку из рук Самотоева.
— Старшина! — испуганно крикнул он. — Ты с ума сошел, старшина!
— Нет, еще не сошел, — тихо и устало ответил Никулин. Глаза у него немножечко ожили. Плечи старшины вдруг обмякли, и он привалился спиной к камню, с таким напряжением откинув назад голову, будто внутри у него немилосердно жгло. Так, как бывает, когда ранят в живот.
— Всю обедню нам эта очередь испортила… Такого «языка» добыли, и у самого порога его очередью накрыло, — помолчав, заговорил он. — Березина и Сашу Арсентьева, гады, убили… Из автомата Сашу срезали, когда мы уже на склоне были. Сволочи! Гады паршивые!
Старшина стал ругаться. Зло, грязно и долго! Ругался хриплым, надтреснутым голосом, чтобы дать выход тому, что жгло его изнутри.
Когда Никулин ушел, Самотоев спросил:
— За что он меня, Вася?
Щеки его подрагивали, маленькие, спрятанные в орбитах глаза как–то странно мерцали, словно в голове у Самотоева металась одна огромная мысль. Она давила, тушила все остальные, подминала под себя. Шайтанову стало не по себе от этих мерцающих глаз.
— Не в уме был человек, — стараясь говорить спокойно, взвешивая, словно на весах, каждое слово, ответил Шайтанов. — Не понимал, что делает.
— За что он меня ударил? — снова спросил Самотоев.
В горле у него клокотало. Глухо, как пар в котле. Пальцы с такой силой сжали винтовку, что кисть посинела. Не дожидаясь ответа Шайтанова, он тихо сказал:
— Я, Вася, теперь старшину убью… Как сменимся, пойду в полк, разыщу его и убью.
Шайтанов, услышав эти полные тихой ярости слова ефрейтора, поглядел в его мерцающие глаза и поверил, что Самотоев сделает так, как говорит. Шайтанов почувствовал, как в нем нарастает ярость. Но через несколько мгновений это чувство сменилось какой–то щемящей жалостью. Он понял, как тяжело сейчас Самотоеву, как тяжело было ему все время, с того самого дня, когда командир роты поставил его под команду Шайтанова.
Душа Степана была прямой и близорукой и беспредельно верила в единственную правду своего восприятия. Стремилась делать добро, а делала зло и не понимала этого.
Только сейчас, на фронте, в боях, когда отношения людей предельно прояснились, освобождались от шелухи, когда в них обнажалось то главное, которого раньше не видел, не понимал Степан Самотоев, в душе у него стало что–то ломаться. Ломаться больно, жестоко. С той же прямолинейностью, с какой он воспринимал раньше свою близорукую правду, теперь он стал отвергать ее и ужасаться, казниться, хотя где–то все еще не верил, что жил и думал не так.
— Успокойся, Степа, — заговорил Шайтанов. — Старшина ударил тебя за дело. Хорошо еще, что за нарушение приказа и срыв разведывательной операции он не подвел тебя под трибунал.
— Как под трибунал? — опешил Самотоев, и мерцание в его глазах стало сбиваться. — Я же двух немцев убил.
— Дорого эти немцы достались, Степа, — продолжал Шайтанов. — Посуди сам, ведь «язык» у них был майор. Цены такому «языку» не было. Разве он двух твоих егерей стоил?.. Вдобавок еще и разведчиков своих потеряли.
Самотоев кивнул. Глаза у него стали притухать, рука, положенная на винтовку, разжалась. Он пошевелил затекшими пальцами и тоскливо посмотрел на Шайтанова.