И утром, бездумно и долго глядя в огород на бурые полегшие плети картофельной ботвы, она уже носила в себе сосущую пустоту, знакомую с детских лет, состояние, которое, повзрослев, Алена называла и грустью, и печалью, и тоской, это была не минутная печаль, охватывающая обычного человека и по пустякам, а давняя, вобравшая в себя, вдобавок к детским впечатлениям, еще и все невзгоды замужней жизни Алены, превратившись как бы в диковинную болезнь, внезапно настигавшую и отпускавшую, и болезнь-печаль эта в последнее время, с исчезновением деревни, стала глубже и острее, доводя Алену до не облегчающих душу слез.
«Как же это произошло? — спрашивала себя Алена. — Что случилось? Куда подевалось все? Умирают люди и животные, умирают деревья и травы, но умирают, оказывается, деревни, целые поселения исчезают. Как же это так, а?!»
До мая месяца было их в Жирновке две семьи — они, Терехины, и Шабрины. Три года — две семьи. Два года Генка в армии служил, тетка Устинья дожидалась его, да еще год прожили после возвращения Генкиного. А до ухода Генки, до проводов, было семь жилых дворов, шестнадцать, двадцать пять. А еще раньше была деревня Жирновка, ферма большого хозяйства.
Пока Генка служил в армии, всякий день тетка Устинья и Алена ходили друг друга проведать. Раненько проснется Алена, выйдет в ограду, а над крышей избы Шабриных дымок, тетка Устинья уже печку затопила, сама во дворе делает что-то: жерди подгнившие перерубает на дрова, картошку толчет свинье, телка поит из ведра.
Помогала ей Алена во всем. Прокопия заставит дров привезти, кряжи пилили с Устиньей, передыхая в разговорах. И с сенокосом помощь. Вместе и картошку садили — сегодня Шабриным, завтра Терехиным, копали вместе, лишь пололи-окучивали порознь. И с грядками — каждая сама по себе.
Жалко было Алене тетку Устинью, материну бывшую товарку, что вот она еще каких-то двадцать лет назад была сильная, ловкая в любой работе, а теперь согбенная, плохо слышит, плохо видит, и одна-разъединственная в жизни ее радость — Генка. Старшая дочь далеко, многодетная, с мужем не ладят, не до матери ей. Тетка Устинья ладила со своим Павлом Андреевичем, да умер лет семь назад, а то и больше. Плохо без мужика в доме.
Пришлет Генка письмо, а тетка Устинья почерк его с трудом разбирает, хоть и очки наденет — малограмотна, ответ писать начнет — по строке буквы вразброд. Несет, торопясь, письмо Алене. Усядутся рядом в ограде, Алена два раза медленно и внятно, выговаривая погромче, прочтет письмо. Письма все одинаковые, ничего нового нет в них: служу, здоров, соскучился по дому. Непременные поклоны Терехиным. А для тетки Устиньи очередное письмо что ветер свежий в лицо — волновало. Иной раз и заплачет Шабриха. Сидит, сморкается, письмо в опущенной руке.
— Ну что вы, Устинья Матвеевна, — успокаивает Алена, — отслужит скоро.
— Ох, уж и моченьки ждать нету. Сяду к окну, загорюнюсь.
— Немножко осталось, потерпите.
— Твой-то все учится?
— На третий курс перешел.
— Не захотел на зоотехника?
— Нет, в тайге, в полях будет работать, в топографических партиях.
— Что за работа?
— Карты составлять. Местность снимать, срисовывать для карт.
— А-а… Не на одном месте, значит. Девку бы тебе еще, Алена, родить, дочку. Глядишь, рядом бы замуж вышла, виделись бы часто. Своя.
— Надо бы, сама об этом думала. Смолоду не раскачалась, а уж в тридцать пять кто и рожает. Если замуж вышла в тридцать — тогда…
— Ну-у, заголосила, матушка. Я Генку в сорок пять рожала, не пугалась. Вырос — не заметила. Вон — уже в армии, солдат. А давно ли с хворостиной…
— Мне с одним оставаться. Раньше надо было затевать.
— Пойду я, Алена. Темнеет уже. Завтра с рассветом вставать, дела.
И пойдет потихонечку улицей сначала, спустится к мосту с берега, мост перейдет, повернет к усадьбе своей, а Алена, стоя в ограде, будет неотрывно смотреть вослед ей, тетке Устинье Шабриной, единственному теперь уже человеку, связывающему ее с той прежней жизнью, шумной и многолюдной, когда по утрам дымы поднимались к небу не над двумя трубами, а над десятками тесовых крыш, над всей деревней Жирновкой.
Отслужил Генка положенное, возвратился живым-здоровым, к материной радости. Стали они с матерью думать да гадать, как жить дальше, то есть где жить. В Жирновке оставаться смысла не было, Генке работа нужна, а какая в Жирновке работа? Летом пономаревские скот на юрковских и жирновских угодьях пасут, можно бы и пастухом, а зимой? Да и зачем Генке пастушество, если он тракторист? Переезжать следует. Переезжать во Вдовино, в Хохловку, а то и в Пономаревку, на центральную усадьбу хозяйства. Надумали Шабрины перебраться во Вдовино, но избы подходящей не было пока, задержался переезд еще на год. А Генка во Вдовине стал работать сразу же, как вернулся. Трактористом. А жил у знакомых. Приедет мать проведать, поможет, что не по силе ей, — и обратно. Во Вдовине, понятно, веселее ему, там ферма, дворов жилых до сорока, магазин, почта, клуб, кино из Пономаревки возит почтовая машина почти всякий день, девки, ребята, какие не разъехались еще, да и на работу не спешить за шесть верст.