Уехали. Как уж у них там жизнь сложилась, никто не знает. Дали им, видимо, квартиры — как же иначе? Кем стали дети их, рожденные в Шегарке, неизвестно. Писал кое-кто на первых порах в деревню письма, и Тимофей Гаврилович несколько раз получал. Отвечал подробно: что нового, как живется. А потом реже, реже — и совсем затихла переписка, как это обычно и бывает. Ни один из них за столько-то лет ни разу не приехал сюда, где прожилось восемь лет. Ну, самим мужикам, может, старое ворошить не было охоты, но жены-то их, они ведь здешние, деревенские, родственники у многих остались. Оторвано, забыто. Как будто и не жили. А о детях их уже и речи нет, что им Шегарка, поди и не напоминает ни о чем. Конечно, напрочь забылась сибирская деревня Жирновка.
В те дни, да и после того Тимофей Гаврилович много думал о людях, с которыми его так негаданно свела жизнь. Вот уж судьбы. Не в сказке, как говорится, сказать. Что поражало в них прежде всего, так это жизнелюбие. Жизнь, считай, вывихнута, а они целы. Не сломались. Это какую же надобно внутреннюю силу таить в себе, чтобы пройти через все и остаться такими, какими они были. Не озлобился ни один, не затосковал до самоубийства, не запил, жалуясь в слезах на прошлое. Все это было, конечно, на душе у каждого, как понимал Тимофей Гаврилович: обида, печаль, слезы, но внешне никак не проявлялось. О чем уж они там думали, какие мысли держали на сердце, никому не известно. Сойдутся, бывало, между собой и в первый год, когда холостыми были, и потом, женившись, — шутят, смеются, истории разные рассказывают-вспоминают, будто из поездки какой явились, будто не на поселение определены были на Шегарку, а родились здесь и прожили.
И жен своих теперешних жалели, не обижали, а уж о детях и разговору нет. Тех — первых — детей не видели толком, не взрастили сами, так этим, вторым, вся любовь и нежность, что сохранилась в душах. Вот как жизнь повернулась у вдов да перестарок.
Первый год особняком держались они несколько — это и понятно, а позже, как переженились на хозяйках, перезнакомились с деревенскими, стали приглашать к себе, и их непременно звали на праздники, и в компаниях они были хороши — поплясать, попеть любили. Выпивали, не отказывались, но через край никто ни разу не переступал: держать себя умели. Иной деревенский мужик в подпитии куражиться начнет, рвать рубаху на себе, кричит в слезах, что он-де воевал, — а они сидят и внимательно так смотрят. Ни слова не говорят, только глаза меняются, темнеют. Одеждой от деревенских уже не отличишь — шапка, фуфайка, сапоги или валенки. Варежки, связанные женой, шарф. Но стоит заговорить кому, и сразу выделяется. Речь спокойная, разумная, без ругани.
Сами присланные о себе ничего не рассказывали, а у деревенских расспрашивать духу не хватало. Нельзя сказать, что это было новостью большой для Тимофея Гавриловича, других мужиков жирновских. И у них в деревне случалось такое, и в соседних. До войны, когда колхозы налаживали. Был человек — приехали, увезли. И все. Что? где? — не спрашивали. Но главное — за что? Вроде мешали они строительству колхоза. Так вреда не видно было. Значит, намеревались вредить, а их убрали подальше, с помощью своих же, деревенских. В Жирновке, знал Тимофей Гаврилович, двое было таких, что помогали. Сначала догадывались только, а потом, к пятьдесят пятому, точно стало известно — они. Тимофей Гаврилович как-то спросил Никишина напрямую, а тот закряхтел лишь, отворачиваясь, переводя разговор. Самого-то Никишина вины в этом деле не было никакой, время такое шло. До войны это было, ни в войну, ни после уже не случалось. Да и некого брать было. Баб разве? Либо самого председателя, все остальные на войне. А те, что помогали, ничего. Кто умер своей смертью, кто уехал. Не сгорел никто со стыда, не покарал закон их за наветы, не разразила молния, не отомстили им сыновья за отцов своих. Будто бы ничего и не происходило…
В жизни Тимофея Гавриловича подобных потрясений не было, слава богу. Война вот только. Ну, война дело понятное: враг наступает на твою землю, ты должен ее защищать. Бери ружье, иди. Могут убить, могут изранить: легко, тяжело. Можешь вылечиться, можешь от ран умереть. Можешь, провоевав с июня сорок первого по май сорок пятого, вернуться домой без единой царапины. И такое бывало. Чудно — но было. Убили тебя — за землю свою погиб, дело святое. Какие бы ты лишения ни испытал на войне, какие бы трудности ни перенес — дело святое, за землю свою страдаешь.