– Впрочем, я преувеличиваю, меня-то не провели, у меня не было никаких иллюзий. Как говорит господин настоятель, надо отдавать себя целиком и при этом знать, что взамен ничего не получишь.
– Это, может быть, верно для господина настоятеля, – сказал я, – но мы – другое дело. Утешься, ты возьмешь свое с этого скота.
Мама оторопела:
– С какого скота?
– Этот старый вьючный скот Дюбер за триста франков в год управляет твоими десятью фермами, и только он один знает границы наших владений, так что, уйди он сегодня, мы будем зависеть от милости наших соседей.
– Кто же виноват, если ты и твой брат никуда не годитесь, если вы не способны даже запомнить межи…
– Ты прекрасно знаешь, что так этому научиться нельзя, надо тут родиться и жить здесь безвыездно. Ты сама не раз видела, как Дюбер пробьется сквозь заросли, поскребет землю там, где и знака никакого нет, и вдруг среди кустов ежевики появится межевой камень. Ты без него не сможешь обойтись. Он еще может тебя шантажировать, возьмет да и потребует втрое больше, чем ты ему платишь. И то будет смехотворно мало.
– Ну, это уж слишком! У него есть жилье, отопление, освещение, он получает молоко и половину свиной туши.
– Да он и не знал бы, куда девать те деньги, которые ты ему недоплачиваешь. Вот он и работает даром.
Она простонала:
– Всегда ты на их стороне, против меня…
В это время вернулся господин настоятель. Он проводил госпожу Дюпор домой и сделал вид, что идет к себе.
– А сам вернулся сюда. Нам необходимо поговорить.
– Во всяком случае, без этого дурачка. Хвалился, что уговорит Симона, а теперь его оправдывает и во всем обвиняет меня.
– Я ничего не обещал. Я был уверен, что знаю, о чем надо говорить с Симоном. И не ошибся, но теперь уже поздно.
– Во всяком случае, мы-то с вами сделали все, что могли.
Мама обращалась к кюре. Она требовала одобрения, похвального листа. Он молчал; своей худобой, крепким крестьянским костяком он походил на Симона: большой иссохший остов, и это грубое, словно вылепленное из глины лицо, и глаза, как капли глазури. Он молчал, она настаивала:
– Да или нет? Разве не сделали мы все, даже невозможное?
Кюре вполголоса бросил слово на местном наречии, я даже не знаю толком, как его писать: «beleou» (конечное «ou» почти без ударения), означает оно «может быть». Это «beleou» уже в двадцати километрах от Мальтаверна не поймет ни один крестьянин.
– Мы хотели дать церкви священника.
– Вопрос поставлен неправильно, – сказал кюре. – Мы не властны распоряжаться жизнью ближнего, даже если хотим посвятить ее богу, а тем более если он зависит от нас материально. Все, что мы могли сделать – вернее, все, что я, как мне казалось, желал сделать для Симона, – это понять, какова воля божия в отношении этого мальчика, помочь ему разобраться в себе самом.
Меня поразили слова кюре: «как мне казалось». Я не удержался и пробормотал:
– Ах, вот оно что, а на самом-то деле у вас были другие мотивы!
На маму снова накатил «приступ»:
– Извинись перед господином настоятелем сию же минуту!
Кюре покачал головой:
– В чем извиняться? Он меня ничем не оскорбил.
Я посмотрел на него и после некоторого колебания наконец сказал:
– Вы, господин настоятель, принимали, как и все мы, участие в этой смехотворной комедии. Но при этом вы помнили о своем облезлом, сыром церковном доме, где сидите по вечерам в одиночестве, об алтаре, где отправляете службу по утрам в почти пустой церкви. Вы-то знаете…
– Какое отношение все это имеет к Симону? – спросила мама.
– И о поражении, унылом поражении. Легче потерпеть его от руки противника, нежели от мнимого приверженца. Враги – те по крайней мере ненавистью своей доказывают, что церковь еще способна возбуждать страсти.
Кюре прервал меня:
– Я лучше пойду. А то ты уже заговариваешься, как скажет мадам.
Он поднялся. В эту минуту вошел Лоран. Я ненавидел запахи, которыми он был весь пропитан к концу летнего дня, но тогда я обрадовался, что он здесь. Одного его присутствия было достаточно, чтобы наступила разрядка. Ничто уже не имело значения, кроме силков, которые он поставил, или щенка Дианы, которого он, как и подобает такому скоту, дрессировал, надевая на него парфорсный ошейник. Только мужичью полезно считать, что в мире хоть что-то имеет значение. Донзак любит повторять этот афоризм Барреса. Я сказал:
– Я провожу вас до церковных ворот, господин настоятель.
Туман, поднимавшийся над рекой, не дополз еще до аллеи. Кюре сказал:
– Чувствуется осень.
Я пробормотал, сам не знаю, с состраданием или ехидством:
– И вся зима еще для вас впереди…
Он не откликнулся. Помолчав немного, он спросил, не знаю ли я, когда уезжает Симон.
– Я тебя не спрашиваю когда. Но просто, знаешь ли ты?
Я ничего не ответил. Он не настаивал, но, когда мы уже подошли к церковным воротам, я спросил, служит ли он по-прежнему раннюю мессу в семь часов.
– Можно, я приду прислуживать завтра?
Он понял, схватил меня за руку; он будет ждать меня.
– Я приду чуть раньше, чтобы успеть исповедаться. Может быть, и мама придет.
– Нет, завтра не ее день.