Она замолчала. Взгляд ее теперь совсем сухих глаз был устремлен в сторону. Я с удивлением заметил на лице этой женщины признаки раздумья. Губы ее слегка шевелились, будто хотели произнести что-то непривычное, выразить новую и непонятную мысль. Но после недолгого молчания сказала она ни ей, ни нам не нужные слова:
— Вот, Олекоий Федорович, что есть нимецька благодарность, фашистска благодарность…
— Так, — сказал я, — кажется, все? Или еще что-нибудь можете рассказать? Вообще-то ведь вам по сравнению с многими другими повезло. Вы живы, и дети ваши тоже пока целы.
— Так разве то жизнь? Прийшла до одних родичей в Семеновку, тетка моя там живет, характеры у нас, як зад и перед, — не сходятся. Потим в Холмы, в район перейшла до невестки.
— Тоже характеры не сходятся?
— Тоже характер, — согласилась она и вздохнула. — Мени чоловик, диткам тата нужен. Верните его нам, Олексий Федорович, сжальтесь над сиротами. Вин в Армию Червону не гожий був, билет белый ему доктора дали по желудку. А теперь от жинки в лес утек, воевать захотел…
Говорила она уже без прежней настырности и даже без слез.
— Но вы же понимаете, — попытался объяснить ей я, — мужа вашего здесь нет. Он ушел по заданию обкома. И вообще, подумайте, о чем вы говорите. Идет страшная война…
Ее вдруг прорвало:
— Я же теперь, Олексий Федорович, ясно поняла, что партизаны люди хорошие и что нет нимцев добрых, а все они вороги наши и диткам нашим, — я же теперь учена стала. И что вы с нимцами бьетесь, уничтожаете их, то я приветствую всем сердцем и так любому для агитации скажу… Но мени-то, мени що робить? Я-то на что жить осталась? Який з мене толк теперь? Була Мария Петровна хозяйка над домом, над мужем, над дитми. Була у мене и власть и сила. А що стало? Сила при мне, вот она, — рассказчица протянула вперед руки, сжала кулаки так, что на запястьях выступили синие жилы, есть сила, а не хозяйка я бильше в жизни…
Дружинин подмигнул мне и спросил:
— А советскую власть вы любите?
— Як же я могу Радянську владу не любить, колы и дом, и сад, и худобу[8] — все при Радянськой владе мы имели. Як же мне Радянську владу не любить, колы мий Кузьма сам член исполкому и мы от цього кормились и росли, и дитей растили…
— Выходит, вы советскую власть только за то и ценили, что при ней вам жить легче; что дом, корова, сад у вас были; что муж имел крепкое положение, прилично оплачиваемую работу? Так надо понимать? — спросил опять Дружинин.
Она взглянула на него с удивлением и даже, кажется, со страхом.
Дружинин продолжал:
— А если бы немцы оставили вам все ваше имущество и дети были бы сыты, и муж бы к вам вернулся, — помогал бы вам по хозяйству, вы бы немецкую власть тоже полюбили, так надо понимать?
— Оставь, товарищ Дружинин, — сказал я. — Разговор надо кончать. Есть и другие дела. Все как будто ясно. Мария Петровна, где вы поселились, в Холмах? — Она кивнула головой. — Муж ваш знает адрес этих родственников? Ну, вот и прекрасно. Когда он вернется с задания, мы ему все расскажем. А если обстоятельства позволят, он зайдет к вам погостить на денек.
Она ничего не отвечала. Слова Дружинина, верно, очень ее задели.
— Колы б не диты, — произнесла она медленно, — я бы до вас в партизаны пошла…
— А мы бы вас не взяли, — сказал Дружинин.
— То я для примера сказала, что до вас, — продолжала Мария Петровна. — То я на ваш вопрос о нимецькой владе ответ даю. Характер мий вы сперва хорошо угадали, что нет мени большего на свете счастья, чем хозяйкой быть. И почуяла я теперь точно, что не может при нимцах, при ворогах, нихто хозяйнувати — ни Сива, староста наш, ни полицаи, а гетмана нимцы поставят, як в народе балакают, так и гетмана хозяйнувати на Украине не пустят. И поки Радянська влада не вернется, не будет нам життя. Поняла я правду эту не сразу, а через разорение и унижение, так ведь и вы до командирского звания пока дошли, тоже, небось, шишек на лбу понабивали?
Я не мог сдержать улыбки. Отвечала она Дружинину бойко. В логике ей нельзя было отказать. Заметив мою улыбку, Мария Петровна подбодрилась, расправила перышки и перешла в наступление.
— Вот вы говорите — несознательная у Кулько жинка. Что дальше дому, диток своих да скотины ничого не бачит, в политике слаба, одно хозяйство любит и бильше ничого. А что той Кулько, партийный чоловик, много жинку учил? Дома-то не вин меня, я его учила. В исполкоме, да на собрании, да в райкоме — вы уси партийны, а домой придете: дай, жена, обидать, почини рубашку, а что диты сыты ли? А чому поросенок худо расте? Мой-то Кузьма всюду хвалился: «Вот у меня Маруся хозяйка!» Не увидел, как я в хозяйстве, за пятнадцать лет, душу свою утопила… Так вот же теперь нет у мене бильше хозяйства, руки мои развязаны, а душа против нимца загорелась. Ну, думаю, разыщу Кузьму, нехай учит, як дальше жить. Вин партийный, вин в политике силен. А при войне яка жизнь? При войне кругом политика. Так вы к Кузьме не пускаете и вид себе гоните, — она махнула рукой и замолчала.