В ночной тиши слышен был далекий равномерный треск самолета У-2, летевшего где-то над немецкими позициями. Немцы стреляли по самолету, и в небо неслышно тянулись огненные нити трассирующих нуль, поднимаясь к самым звездам и теряясь среди них.
Было тихо и безжизненно вокруг, и не верилось, что в этих лесах десятки тысяч людей напряженно ждут рассвета, чтобы начать бой. И в то же время в едва уловимых звуках — коротком, осторожном окрике, приглушенном храпе лошадей, в тонком, мелодичном звоне ломающегося под колесами мерзлого снега — даже в самой необыкновенной тиши этой ночи чувствовалась какая-то скрытая настороженность, тревожное беспокойство, напряженное ожидание.
Шпагин посмотрел вверх, на звездную россыпь Млечного Пути, широким сверкающим поясом повисшего посреди неба, на все эти бесчисленные и невообразимо далекие миры.
Одна крупная звезда ярче всех горела сильным белым пламенем.
— Представьте, воскликнул Пылаев, — что на эту звезду сейчас смотрит еще кто-то; и там, в непостижимой высоте, наши взгляды встречаются!
Шпагин улыбнулся:
— Ты, наверное, влюблен, Юра?
В другое время Пылаева смутил бы этот вопрос, но сегодняшний вечер сблизил его со Шпагиным, да и темнота придала ему смелости:
— Да, товарищ старший лейтенант, но она очень далеко отсюда, как эта звезда!
— Это ничего, Юра, главное — чтобы свет твоей звезды горел у тебя вот здесь, — Шпагин приложил руку к груди.
Около взводной землянки из темноты раздался строгий, требовательный голос:
— Стой, кто идет?
Шпагин назвал пропуск.
— А, это вы, товарищ старший лейтенант!
Из тени, отбрасываемой стволами сосен, навстречу вышел солдат, и на свету блеснул вороненой сталью ствол его автомата. Шпагин увидел красивое молодое лицо: высокий чистый лоб, правильный нос, насмешливые глаза под густыми черными бровями, открытая спокойная улыбка.
— Что, спят люди, Чуприна? — спросил Шпагин.
— Давно легли все, да, наверное, не спится — все до ветру выходят, — негромко ответил Чуприна с певучим украинским выговором.
— Что, страшно, небось — утром в бой идти?
— Немного есть, товарищ комроты... Да ведь идти надо.
— Надо, Чуприна, надо, — серьезно сказал Шпагин и крепко пожал ему плечо.
В землянке, на низких земляных нарах, вповалку, тесно друг к другу, спали одетые солдаты; отовсюду неслось громкое дыхание и храп спящих.
У открытой печки на сосновом чурбане сидел пожилой сержант и что-то писал, положив на колено измятую школьную тетрадку. Его лицо, с крупными, малоподвижными и немного тяжелыми чертами, освещенное снизу светом пламени, было сосредоточенно и серьезно.
— Ты что не спишь, Ахутин? — спросил сержанта Пылаев.
— Дневалю — печку топлю, — поспешно встав, тихо ответил Ахутин. — А как же, перестань топить — тут же все тепло выдует...
— Ложись, Юра, — сказал Шпагин, — я покурю и тоже пойду...
Пылаеву очень хотелось спать. Едва он улегся — у него было свое место близ печки, и солдаты никогда его не занимали, — как почувствовал, что сон неодолимо наваливается на него, ему показалось, что нары наклонились и, качаясь, поплыли в непроницаемую тьму. Лежать было неудобно, следовало повернуться, но сон сковал тело. И, засыпая, Пылаев думает о сражении. В бою он убьет много гитлеровцев, а одного непременно возьмет в плен — конечно, важного офицера или генерала. Он приставит к его груди пистолет и скажет:
— Плен или смерть!
И все будут страшно удивлены, когда узнают, что он в первом бою взял в плен генерала. А тот сообщит важные сведения, и Пылаева наградят орденом — нет, не надо сразу орденом — медалью «За отвагу». Это очень красиво звучит: «За отвагу»! И о нем, Пылаеве, напечатают в газетах, отец прочитает и удивится... Да, да... пусть это будет для него неожиданностью, писать ему об этом не надо...
Затем в его сознании замелькали уже совсем бессвязные видения: то он закрывал своей грудью Шпагина от вражеского штыка, то видел себя раненым — вокруг него стоит много солдат и все жалеют его; врач в белом медицинском халате, остро пахнущем лекарствами, кладет ему на лоб почему-то странно холодную, ледяную, руку; он взглянул в лицо врачу и увидел, что это Люся в белой косынке с красным крестиком над глазами...
И тут он забылся крепким, без сновидений сном, прислонившись головою к холодной, покрытой инеем стене землянки.
Шпагин подсел к Ахутину, закурил папиросу и глубоко затянулся, чтобы отогнать сон.
— Что пишешь?
Ахутин поднял умные, серьезные глаза.
— Письмо! Местность мою освободили — сегодня в сводке читал. Может, живы мои... Надо написать, потом некогда будет.
— Ты, кажется, с Дону?