Няня прошла по палатам, включила свет. За стеной в дежурке звенела посуда: там перемывали тарелки после ужина. Дверь в коридор была открыта. Сережа видел своих соседей по палате: пожилого усатого стрелочника Карпа Ивановича и слесаря собольского колхоза Колю Булавкина. Они приоткрыли форточку и украдкой курили, стараясь выдувать табачный дым в щелку. Из форточки клубился густой пар, точно там, за окном, кто-то тоже курил и пускал дым навстречу.
Побродив по коридору, они вошли в палату. Позевывая, Карп Иванович сказал:
— Что ты будешь делать! Ночью спал, днем спал, а теперь опять спать охота. Куда только сон лезет?
Говорил он так каждый вечер, и каждый вечер Булавкин отвечал:
— Отсыпайся, дядя Карп. На работу выпишут — спать некогда будет.
Карп Иванович, как цапля, стоял у кровати на одной ноге и расправлял одеяло. Потом, пропрыгав на месте, балансируя руками, повернулся, снял халат и улегся.
— Это ты верно говоришь, Николай, — кряхтел он, подгребая под себя края одеяла. — На работе не разоспишься. Забо-ота! Только где я работать буду? Вот вопрос!
Ему отняли раздавленную паровозом ногу, и теперь он в стрелочники не годился.
— Устроят, не беспокойся, — ответил Булавкин.
Приподняв рубаху, Коля кончиками пальцев осторожно ощупывал живот. Худое, с выпяченными скулами лицо было сосредоточенным и напряженным. Коле делали операцию желудка, и он на дню раз десять проверял швы.
— Держат! — удовлетворенно проговорил он. — Подрубцевались уже. Скоро пойдет на поправку.
Карп Иванович окликнул Сережу, но тот притворился спящим.
— Ишь ты! Малец-то наш спит уже. Раньше нас успел.
Понизив голос, они разговаривали о предстоящей выписке, о будущей работе Карпа Ивановича, об операциях. Потом в палате воцарялась тишина. Сережа погружался в воспоминания.
Теперь, когда все минуло, и он лежал в тепле и безопасности, все то, что случилось три дня назад, казалось страшным. Как только он вытерпел все это? И ведь нисколько не боялся! Ходил и ходил по лесу, пока не устал и не уселся отдохнуть под сосну.
От этого все и получилось. Если бы не остановился, а продолжал ходить, все бы обошлось. «Закалки у тебя мало оказалось, вот в чем все дело!» — сказал Женя, когда его вместе с Игорем впустили в палату и они разговаривали о случившемся. И прежде чем Сережа успел слово сказать, Игорь уже возразил: «Совсем не в этом, скажешь тоже! При чем тут закалка? Походи-ка ты по снегу столько времени без лыж, посмотрю, какой станешь!» Сережа заметил, что Игорь усердно подмигивает Жене. Понял, что он жалеет Сережу, поэтому так и говорит. Женя не унимался, они заспорили, зашумели. Карп Иванович застучал костылем и велел им убираться, не расстраивать Сережу.
Сережа так и не решился сказать брату, что напинал Винтика, хотя и видел, что брат здорово сердит на собаку. «Я ему задам! — грозился он. — Навек отучу от предательства! Домой приеду и отлуплю: зачем бросил хозяина?» И в самом деле отлупит, а Винтик и не виноват совсем. Эх, как нехорошо! Как все перепуталось после той ночи!
Сережа узнал, что дядя Гриша больше не появляется в доме отдыха: у них с мамой что-то произошло, она не хочет с ним встречаться. Живет дядя Гриша в районном центре, ночует в доме колхозника. Каждый день приходит в больницу, садится где-нибудь в уголке, терпеливо и покорно ждет, когда дежурный врач позволит повидаться с племянником. А впустят в палату — молчит и только смотрит...
А ведь дядя Гриша тоже ни в чем не виноват. Разве он нарочно упал в шахту? Сережа сам вылез из кошевы, сам заблудился в лесу. При чем тут дядя Гриша? Наоборот, надо его, Сережу, ругать за то, что не помог дяде Грише, который мог погибнуть. Послали Сережу за вожжами, а он и этого не сумел сделать. Правда, Серко домой убежал...
Мама ничего не понимает и ничего не хочет понимать. Сережа хотел заступиться за дядю Гришу: пусть она не думает, что дядя Гриша в чем-то виноват, наоборот... Мама не стала слушать и сказала резко, сердито: «Не говори мне о нем, сынок. Не поминай...» Глаза ее блеснули так нехорошо, как еще никогда не блестели. Сережа замолчал...
Самое странное в том, что дядя Гриша сам не верит, что он ни в чем не виноват. Сережа сказал ему, что он мог погибнуть в шахте, а дядя Гриша нахмурился и ответил: «Туда мне и дорога! Не разевал бы рот...»
Однажды, когда дежурная просила его выйти, потому что время кончилось, дядя Гриша кивнул, вытащил грязный клетчатый платок и, никого не стесняясь, вытер слезы. Хриплым, простуженным голосом сказал: «Родимый ты мой!» Хотел поцеловать, но сестра отстранила — лицо Сережи было в коростах, целовать не полагалось. К выходу пошел такой разбитой походкой, словно это был не танкист Силачев, а старик директор Константин Васильевич.