Второй сокамерник, Эдик-каратэист, оказался парнем более открытым и статьи своей не скрывал. И в самом деле, был он ментом, опером, с дурацким именем Аверьян (так что «Эдик» действительно оказалось погонялом). Сидел он в ожидании суда за неправомерное использование табельного оружия: прострелил, вишь ты, ляжку одному пьяному баклану, когда тот сотоварищи попер на опера, вечерней порой мирно возвращающегося в отделение – после взятия штурмом квартирки, где засела компания ребят, промышлявших угоном авто. Возвращался на своих двоих, поскольку места в «козелке» не хватило, а подрулившие бакланы обратились к нему с нижайшей просьбой отдать на опохмел деньги, часы, куртку и ушанку из волка – подарок, между прочим, коллег из Архангельска. Адреналинчик в крови после победы над угонщиками еще вовсю плескался, так что… Ага, вот именно. И мог бы ведь, блин, отделаться НПСС[14] или, там, превышением полномочий, но следачка, коза, Эдику попалась новенькая, зеленая, в теме оперативной не шарила напрочь, да еще и грянула очередная санитарная кампания за чистоту рядов, рук и ушей – вот и залетел товарищ опер по полной программе.
Третий же квартирант, Квадрат, действительно был гибэдэдэшником. К месту и не к месту травил байки о тонкостях своей нелегкой службы, заводился с полуоборота – но о причинах, приведших его на нары, молчал, как партизан в гестапо. Впрочем, никто его особо и не расспрашивал.
Вообще, насколько уяснил Карташ, среди заключенных было не принято влезать друг другу в душу. Хочет человек рассказать – выслушаем с удовольствием, не хочет – не надо, никто приставать не будет. Дабы не заподозрил подсадку в ком-нибудь из расспрашивающих и дабы не усложнять обстановку. И без того накаленная атмосфера в камере время от времени разряжалась грозами и молниями. Оно и понятно: как бы толерантно не относились друг к другу сокамерники, но… представьте себе: изо дня в день видеть рядом одни и те же рожи, не имея ни малейшей возможности по собственной воле остаться наедине с самим собой… Искрой, от которой вспыхивал накопившийся в спертом воздухе газ раздражения, могла стать любая мелочь; буквально на следующий день после
Как бы то ни было, жизнь в «Крестах» разительно отличалась от всего того, что Карташ видел по телевизору и наблюдал на зонах…
– По тридцать человек в камере? – хмыкнул Дюйм, когда Алексей подкатил к нему с вопросом насчет несоответствия собственных представлений и действительности, и, кряхтя, принял сидячее положение. – Ты че, сокол, «Бандитского Петербурга» обсмотрелся? Окстись… Нет, конечно, было такое, не спорю, – только давно, в перестройку еще, и не тридцать, а значительно меньше. В период накопления первоначального капитала, или как там это по основоположникам…
Дюйм мечтательно прикрыл зенки, как кот, обожравшийся сметаны.
– О, бля, тогда да, тогда, помню, братков закрывали пачками и утрамбовывали по хатам, как тесто… А что делать? Их же тогда развелось, что блошек на барбоске. И все, глан-дело, крутые, все на распальцовке и строят из себя авторитетов. Хозяев жизни, маму их через бедро… Во времена были! Я частенько в «Кресты» заглядывал, ну, по службе… так насмотрелся всякого. Тогда с ними не церемонились. Тогда чуть хавальник раззявят – трое оперов с дубьем к ним в хату шасть, и давай лупить направо-налево. Какие, в звезду, права человека?! Бычье – оно бычье и есть, только язык кулака и понимают… А теперь мы, брат, живем, как приказано считать, в цивилизованном государстве. Че нас по крыткам трюмить, коли денег на содержание и так не хватает? Кого под подписку выпускают, кого адвокат отмазывает… А те, кто, как я, например, сходу отмазаться не может, тоже ведь как-то должны тут жить, а? И цирики тоже жить должны. Вот и работает типа пакт о ненападении. Вертухаи нам жизнь не портят, а мы им не мешаем службу править…