Но и, красивый, двадцатидвухлетний, принимаясь за главное дело своей жизни, он уже не боялся показать своих героев ни звероватыми, ни вульгарными: «Ты что мне, свекор? А? Свекор?.. Ты что меня учишь! Иди свою толстозадую учи! На своем базу распоряжайся!.. Я тебя, дьявола хромого, культяпого, в упор не вижу!.. Иди отсель, не спужаешь!» – такую вот отповедь дает казацкая Джульетта отцу своего возлюбленного, вздумавшего почитать ей мораль.
«– За всю жизнь за горькую отлюблю!.. А там хучь убейте! Мой Гришка! Мой!»
Но казацкому Ромео история, похоже, прискучила…
«– Гриша, колосочек мой…»
– Чего тебе?
– Осталося девять ден…
– Ишо не скоро.
– Что я, Гриша, буду делать?
– Я почем знаю».
Ты, короче говоря, жена, ты и боись.
Но у Шекспира никакие Капулетти так не обращались с нарушительницами запрета: «Аксинья, залитая кровью, ветром неслась к плетню, отделявшему их двор от мелеховского. У плетня Степан настиг ее. Черная рука его ястребом упала ей на голову. Промеж сжатых пальцев набились волосы. Рванул и повалил на землю, в золу – в ту золу, которую Аксинья, истопив печь, изо дня в день сыпала у плетня». Кто из классических женских образов представал перед публикой извалянным в золе?
Но любовь пробивается и через кровь, и через грязь: «Она поставила на песок ведра и, цепляя дужку зубцом коромысла, увидела на песке след, оставленный остроносым Гришкиным чириком. Воровато огляделась – никого, лишь на дальней пристани купаются ребятишки. Присела на корточки и прикрыла ладонью след, потом вскинула на плечи коромысло и, улыбаясь на себя, заспешила домой».
Но и обида никуда не уходит: «Аксинья злобно рванула ворот кофты. На вывалившихся розоватых, девически крепких грудях вишнево-синие частые подтеки.
– Не знаешь чего?.. Бьет каждый день!.. Кровь высасывает!.. И ты тоже хорош… Напаскудил, как кобель, и в сторону… Все вы…»
И слышит в ответ рассудительное:
«– Сучка не захочет – кобель не вскочит».
Но, видя ее слезы, Григорий багровеет от стыда: «Лежачего вдарил…»
«– Ксюша… сбрехнул словцо, ну, не обижайся…»
Певцу этой поразительной любви незачем что-то скрывать, приукрашивать – любовь все равно выжжет любую грязь, – к концу книги мы ее уже с трудом припоминаем.
Но там, где любви нет, плоть, физиология становится отвратительной: «Ели основательно и долго. Запах смолистого мужского пота мешался с едким и пряным бабьим. От слежавшихся в сундуках юбок, сюртуков и шалек пахло нафталином и еще чем-то сладко-тяжелым – так пахнут старушечьи затасканные канунницы», – нечего сказать, милые чувства пробуждает в Григории свадьба с нелюбимой женой.
Не спасает даже ее красота: «Григорий искоса поглядывал на Наталью. И тут в первый раз заметил, что верхняя губа у нее пухловата, свисает над нижней козырьком. Заметил еще, что на правой щеке, пониже скулы, лепится коричневая родинка, а на родинке два золотистых волоска, и от этого почему-то стало муторно. Вспомнил Аксиньину точеную шею с курчавыми пушистыми завитками волос, и явилось такое ощущение, будто насыпали ему за ворот рубахи на потную спину колючей сенной трухи. Поежился, с задавленной тоской оглядел чавкающих, хлюпающих, жрущих людей».
Роковая, без малейшей иронии, любовь пробьется сквозь семейный долг, сквозь измены, сквозь войны, революции, голод, тиф – ее действительно невозможно удержать, – ее можно только убить. Ее трудно назвать высоконравственной – она почти без жалости растаптывает прелестную Наталью, волей судьбы оказавшуюся на ее пути, и в свою защиту она может сказать только одно: я стихия.
На берегах этой великой реки, неудержимой, как сам тихий Дон, и разворачивается история – история борьбы, борьбы не на жизнь, а на смерть между многокрасочным и серым, раздрызганным и сплоченным, колеблющимся и неколебимым. Там, где появляются большевики, не только язык – тускнеет даже пейзаж. Кстати сказать, и руководство военными действиями предстает вторжением серости, вторжением чертежа в живописное полотно: «Командир 30-го армейского корпуса Особой армии, генерал-лейтенант Гаврилов получил из штабарма приказ перебросить в район Свинюхи две дивизии. Ночью были сняты с позиций 320-й Чембарский, 319-й Бугульминский и 318-й Черноярский полки 80-й дивизии. Их заменили латышскими стрелками и только что прибывшими ополченцами. Полки сняли ночью, но, несмотря на это, один из полков был еще с вечера демонстративно двинут в противоположную сторону и, только сделав переход в двенадцать верст по линии фронта, получил приказ повернуть в обратную сторону. Полки шли в одном направлении, но разными дорогами. Левее маршрута 80-й дивизии передвигались 283-й Павлоградский и 284-й Венгровский полки 71-й дивизии. По пятам за ними шел полк уральских казаков и 44-й пластунский».