Стены в здании были голые, из такого кирпича, а проходы освещались лампами, забранными в металлические плафоны. Кимитакэ так пока и не понял, что здесь расположено. Это было похоже на официальное учреждение, вроде канцелярии или тюрьмы, но что-то в воздухе подсказывало – это не так.
В комнате из обстановки были циновка в углу и ещё одна возле входа. Кимитакэ сразу сообразил, что возле входа будет сидеть тот, кто охраняет, прошёл в угол и сел. Потом, после какого-то количества мучений, смог протащить скованные руки под собой так, чтобы они были спереди.
Теперь он сидел, положив руки на колени. И вдруг ощутил, – не разумом, а спиной и плечами, – что он опять в клетке.
Люди в костюмах смотрели и не возражали, но и не говорили ни слова. Когда он закончил, двое переглянулись и вышли, а один, тот самый, что разговаривал с ним на остановке, опустился на циновку и достал из кармана блокнот и химический карандаш.
– Имя? – спросил он.
– Вы должны были знать моё имя, оно в ориентировке прописывается, – напомнил Кимитакэ. – Но если вам это важно, я могу показать, как оно пишется.
– Здесь я задаю вопросы, – напомнил человек. Но теперь, видимо, сбившись с мысли, спросил другое: – Лет тебе сколько?
– Шестнадцать.
– Самый лучший возраст…
Воцарилась тишина, и в этой тишине скрипел химический карандаш.
– Почему вы так говорите? – спросил Кимитакэ. Он не был уверен, что получит ответ, – но молчание было настолько тяжёлым, что он просто обязан был его нарушить.
– В этом возрасте я последний раз был счастлив, – послышалось в ответ.
– Видимо, моё счастье пропало ещё раньше, – заметил Кимитакэ. – Не могу припомнить даже последнего дня, когда я был хотя бы собой доволен. У меня всё внутри натянуто, как тетива. И каждый день по ним что-то да врежет.
– У тебя ещё чувства чистые. Разочарований пока ещё мало. Вот увидишь – дальше в жизни лупить тебя будут по-прежнему. Но ты уже привыкнешь. Как там наш классик литературы Акутагава писал? Ко всему человек привыкает.
– Это Достоевский.
– Что?
– Это у Достоевского было, в «Преступлении и наказании». Там такое говорил Мармеладов, отец Сонечки.
– Ну вот видишь, как велик наш Акутагава! Его и Достоевские читают у себя в «Преступлении Мармеладов».
– А почему вы считаете, что только в этом возрасте были счастливы? – Кимитакэ решил, что обсуждать литературу с таким неучем слишком опасно.
Вообще сейчас такое время – опасно обсуждать даже французскую литературу. Вот Кимитакэ буквально на днях обсуждал с младшим братом Мопассана, потом поговорил с Банкиром про другого автора, новомодного, – и с тех пор школьник попадает из одной передряги в другую, а этот новомодный автор ему каким-то образом открытки шлёт…
– Ну вот снилось мне недавно… – человек вздохнул. – Будто я опять подросток и лежу в больнице. А больнице – здесь же, рядом, втиснутая в переулок возле городской управы, и там почему-то цветы вокруг в клумбочках. Там во сне всё не так, как здесь, и сразу другие сны вспоминаешь – про какую-то канцелярию, которая размещена в чайном домике. А стоит этот домик во дворике за универмагом. Хотя ты, наверное, не знаешь ещё, где здесь универмаги.
– Вы про больницу расскажите. Что там случилось во сне?
– Лежу я, значит, в больнице, лежу и время провожу с пользой. С ребятами перезнакомился, в го с ними играем. Есть и девчонки. Одна прям совсем понравилась. Вот знаешь, даже обидно – вроде понравилась, а внешне не запомнил. Ни лицо, ни причёску, даже рост не вспомню – высокая была или средняя. Помню только, что не мелкая. Не люблю мелких… Так вот, мы с ней сдружились, а тут мне уже выписываться пора. Ну и я прошу, чтобы не потеряться, написать её имя и где живёт. Во сне это почему-то запомнить было нельзя. И вот она пишет такими огромными знаками, прямо в альбоме для рисования, и всё равно что-то не так, буквально пара букв – и ошибка… А мне уже выписаться пора. И вот когда меня выписали, я сразу же и проснулся.
– Печальный сон, – заметил школьник, – даже если он внушает надежду – я бы не хотел такое увидеть.
– А чего бы ты сейчас хотел? – вдруг рявкнул человек. – Умереть? Признайся – ты ведь хотел бы умереть! Все хотят умереть! Все у нас в стране чем-то недовольны и мечтают, чтобы это представление поскорее кончилось.
– Я хотел бы писать, – ответил Кимитакэ, – кисточкой и чернилами. Но руки у меня связаны.
– Ну да, чего тебе ещё хотеть, – это было сказано тоном человека, который уже постиг все грязные тайны мира. – У вас же родовая магия. Вы себя, уверен, вровень с императорской семьёй ставите. Хорошо живётся, когда магия прямо в крови. Не надо стараться, приходишь в эту жизнь на всё готовое.
– Вся магия, которую практикую я, – только в чернилах, – напомнил Кимитакэ. – Дворянству такие искусства ни к чему. У них и так есть особняки в Токио и место в парламенте.
– Между тем, когда твой дедушка Садотаро женился на родовитой девице, его дела пошли в гору. Губернаторами колоний просто так не становятся.
– Вы так много про меня знаете, а имя всё равно спрашиваете.
– Я спрашивал, потому что так положено.