— В общем-то, здоровое восемнадцатимесячное создание, но оно тоже доставило нам хлопот. Небольшие судороги. Наверное, из-за чрезмерного пребывания на солнце. Плюс обезвоживание… голод… ну, и, собственно, ранение, — Джинни провела рукой наискось себе по лбу.
В коридоре появился Твич и присоединился к ним. Вид он имел такой, словно на световые года отдалился от себя бывшего, бойкого говоруна.
— Люди, которые ее изнасиловали, также ранили дитя? — голос Пайпер звучал ровно, но в ее уме зияла тонкая красная трещина.
— Малыша Уолтера? Думаю, он просто упал, — произнес Твич. — Сэмми что-то говорила, что там развалилась колыбель. Я с ее слов не все разобрал, но почти уверен, что это была просто случайность. То есть эта часть истории.
Пайпер удивленно посмотрела на него:
— Так вот что она приговаривала. А я думала, она водички просит.
— Я уверена, что она хотела пить, — сказала Джинни. — Но у ее мальчика действительно двойное имя — Малыш Уолтер. Они его назвали так в честь блюзмена, кажется, тот играл на губной гармошке. Она с Филом… — Джинни показала жестами, как затягиваются травой и задерживают в легких дым.
— О, Фил, это было что-то большее, чем простое курении марьиванны, — сказал Твич. — Когда речь шла о наркотиках, он был многоцелевой личностью.
— Он умер? — спросила Пайпер.
Твич пожал плечами.
— Я его не видел где-то с весны. Если и так, то, наконец, избавилась.
Пайпер посмотрела на него неодобрительно.
— Извиняюсь, преподобная, — слегка поклонился ей Твич и обернулся к Джинни. — А есть ли вести от Расти?
— Ему надо немного отдохнуть, — ответила она. — Я приказала ему уйти прочь. Он скоро вернется, я уверена.
Пайпер сидела между ними, на вид спокойная. Но внутри нее расширялась красная трещина. Во рту поселился кислый привкус. Она вспомнила тот вечер, когда отец запретил ей пойти на скейт-арену на моле из-за того, что она наговорила грубостей матери (тинэйджеркой, грубости сыпались из Пайпер Либби, как из дырявого мешка). Она пошла наверх, позвонила подружке, с которой договаривалась встретиться, и сообщила той — абсолютно приятным и ровным голосом, — что, дескать, планы изменились, кое-что случилось, и она не сможет с ней увидеться. На следующий уик-энд? Конечно, ага, конечно, счастливо поразвлекаться, нет, со мной все хорошо, бай. А потом устроила погром в своей комнате. Закончила тем, что содрала со стены любимый плакат «Оазиса»[233] и изорвала его в клочья. На тот момент она уже хрипло плакала, не из жалости, а в очередном припадке той злости, которые прокатывались через ее юношеские года, как ураганы пятой категории. Где-то посреди этого безумия наверх поднялся отец и стоял в дверях, внимательно глядя на нее. В конце концов, заметив его, она начала задиристо смотреть ему в глаза, задыхаясь от мысли, как она его ненавидит. Как она ненавидит их обоих. Если бы они умерли, она бы жила со своей теткой Рут в Нью-Йорке. Тетка Рут умела жить весело. Не то, что некоторые. Он протянул к ней руки, протянул с открытыми ладонями. Это был какой-то такой жест, от которого рассосалась ее злость, и едва не распалось на куски ее сердце.
— Если ты не будешь контролировать свой гнев, твой гнев будет контролировать тебя, — произнес он, и тогда ушел, ступая по коридору со склоненной головой. Она не громыхнула за ним дверьми. Она прикрыла их, очень-очень тихо.
Это был тот год, когда она определила частые вспышки гнева для себя приоритетом номер один. Убить их полностью означало убить часть себя, но она чувствовала, что, если у ней не получится в чем-то фундаментально измениться, она останется пятнадцатилетней надолго, очень-очень надолго. Она начала учиться самоконтролю, и в большинстве случаев это удавалось. Когда чувствовала, что контроль выскальзывает, она вспоминала отцовские слова и те его открытые ладони, и то, как он медленно шел по коридору верхнего этажа в доме, где она выросла. Через девять лет, когда он умер, во время траурной службы она произнесла: «Мой отец сказал мне самую важную в моей жизни вещь». Она не уточнила, что именно он ей когда-то сказал, но мать знала; она сидела на передней скамье в церкви, настоятелем которой теперь была ее дочь.
За последние двадцать лет, когда она чувствовала страшное желание наброситься на кого-то — и часто это желание было на границе контроля, потому что люди умеют быть такими глупыми, такими упрямо тупыми, — она обращалась к отцовским словам: если ты не будешь контролировать своего гнев, твой гнев будет контролировать тебя.
Но сейчас красная трещина распространялась, и она чувствовала старое желание бросаться чем-нибудь. Царапать кожу до кровавого пота.
— Ты не спрашивала ее, кто это сделал?
— Конечно же, спрашивала, — ответила Джинни. — Она не говорит. Потому что напугана.
Пайпер вспомнила, как, увидев мать с ребенком на обочине, она подумала, что там лежит кем-то брошенный мешок с мусором. И именно так их и воспринимали те, кто это сделал. Она встала.
— Я пойду с ней поболтаю.
— Прямо сейчас это не очень удачная идея, — сказала Джинни. — Она на седативах, к тому же…