— Кого руководство даст.
— Никто не будет как Оган, — сказал я.
— Ничего, — сказал он, — ничего, экое дело — овца… справимся, расскажи о себе.
Софи выключила душ, но из ванной не выходила. Немного подумав, я понял, что она не даёт себе права вытереть своё тело крестьянки нашим городским полотенцем и стоит так, ждёт, чтобы обсохла. Я постучал в дверь и сказал, что там висят полотенца, и она быстро натянула на себя свою одежду крестьянки, потому что можно было одеться и мокрой, но нельзя было ждать, пока высохнешь, нельзя было, чтобы другие думали, что ты стоишь молча, голая, ждёшь, чтобы обсохла.
Когда я вошёл в комнату, Тэван, неестественно вытянувшись на краешке кресла, дремал, спина его то и дело сгибалась, голова клонилась на грудь. Они так и не заснули, сидя на краешке кресла и на краешке тахты, друг против друга, они съели свой сыр, хлеб, варёные яйца посыпали своей солью, еле прикасаясь ртом, выпили чай из наших стаканов, потом Софи вымыла эти стаканы и как разостлала, так и собрала свою скатерть с нашего стола. Потом поднялись.
— Пошли.
— Поспите, отдохните, потом.
— Нет, только где остановка автобуса, мы не знаем.
— Тяжёлый день предстоит, отдохнуть нужно, — сказал я.
— Нам некогда, — сказал Тэван, — мы пошли.
Автобус не сразу двинулся, и среди этой жары их совсем сморил сон. Голова Тэвана клонилась на грудь, прямо сидевшая Софи смотрела, не моргая, и ничего не видела. Стоя возле автобуса, я жестами и мимикой дал понять Тэвану, что ему хочется спать. Он понял или не понял, но улыбнулся и кивнул головой. Автобус уехал, я повернулся, чтобы пойти домой и как следует выспаться, и бог знает откуда я вдруг сказал:
И снова:
Когда я проснулся, в ноздрях у меня затрепетал аромат рехана и в моём теле — с ног до головы — заиграла радость моего здоровья, и чистого белья, и плотно обхватывающей майки, и крепких мышц, и холодной воды… Улыбаясь, я стал бриться перед большим зеркалом и сам себе сказал:
Я сел в такси, чтобы поехать в аэропорт, но поехал в больницу. На тротуаре никого не было. В холле тоже никого не было, только фикус с блестящими листьями. Его постель была пуста, на сером одеяле была свежая подушка. Профессора в кабинете не было. Корзина для мусора возле его письменного стола была пуста, и стекло на письменном столе вытерто до блеска. «Домой уехали», — сказала уборщица. Я попросил водителя такси поехать мимо гостиницы, которая была построена после войны, в аэропорт, но, конечно, опоздал, шведка уже была в воздухе, и под нею была горстка Севана, пропадающее из виду и вновь возникающее шоссе и маленькие, как блошки, машины на нём, и перед нею и внизу были открытые наши Ахнидзорские горы, и гул самолёта равномерно сеялся на Севан, на горы и на машины, в одной из которых Софи и Тэван, то он, то она, попеременно говорили Огану:
— Сейчас твои горы покажутся.
— Немного потерпи, твои горы покажутся.
— Как только горы увидишь, боль сразу и пройдёт.
— Вот-вот покажутся.
Поддев руки под его спину, голову и шею, поддев плечи под его руки, подпирая его с двух сторон, они говорили ему:
— Ещё тот холм проедем…
— Вой собак слышу, — сказал он, — собаки воют.
— Будь мужчиной, ну, — сказал Тэван.
— Самолёт летит, его шум, не собаки это, — сказала Софи.
— Горы из самолёта видны, — сказал Тэван, — сейчас и мы их увидим. Собаки, — сказал Тэван, — выгон, — сказал Тэван, — Шиш-тап…
— Вижу, — вытянул шею и застыл Оган, — больше не болит.
— Гарнакар, — сказал Тэван, — помнишь, как я сказал тебе: «Оган, беги, женить хотят…» Вон наш лес в овраге, — сказал Тэван, — там наши с тобой имена в тысяче мест ты написал, в тысяче мест — я, но ты козла лучше моего рисуешь.
О. К. в один солнечный день
Т. Д. 1949