— Сразу?!
— Нет, не сразу… тебе рассказывать очень трудно… Потому что, — она так задумалась, — их дермон ди хупе, я вспоминаю, но как тебе объяснить… еврейская свадьба, это же такой целый… целый, ну, как вы ходите в театр, только по-настоящему. Я тебе каждый раз объясняю и потом забываю, с чего начала. Я же грамотная, еще с тех пор…
— С каких?
— Ну, с тех, когда еще мы без погромов жили, и мой папа, твой прадедушка учил детей в хедере. Это же не часто было. Не сапожник, не портной, не кошер… ну вот, теперь я стану рассказывать тебе про кошера и потом забуду, откуда свернула.
— Шейна, ты читала по-русски.
— Что ты, что ты… по-русски у нас только полицмейстер читал, Савченко и мой папа. А Фельдман еще умел и по латыни, он окончил университет в Варшаве, но он жил в соседнем местечке…
— И что? — Так зачем я тебе начала эту майсу?
— Ты сказала, что потом была жизнь. А что до того было?
— До того была жизнь, и потом была тоже… все стали уезжать… учиться. Все в город спешили цу зухен а глик — за счастьем… а кто остался, тот остался…
— И ты осталась…
— Нет, папа вовремя умер…
— Шейна, как можно умереть вовремя, он что будильник поставил?
— Нет, он просто знал, когда позвонят, и не стал ждать…
— А так можно?
— Если ОН захочет, (Шейна подняла кривой палец), все можно. А кто остался, тот остался, ведь опять пришли немцы и уже не погром сделали, а всех подряд убили.
— Зачем?
— Они устроили гетто — это такой город, обнесли колючей проволокой, собрали туда всех евреев и убили… Я думаю, им не нравится, когда кто-то лучше тебя.
Он проглотил ком, образовавшийся в горле, и потер ладонью лоб так крепко, что заломило виски, отложил рукопись и сжал кулаки…"как это напечатать?" Если бы его спросили, что же такого в этой… этой… прозе… он бы не смог ответить… надо было жить тут, внутри этого мира, чтобы понять, что можно и что нельзя, без объяснений, потому что самые простые и очевидные вопросы, "детские", как их называют, оказывается, самые трудные… а порой на них нет ответа…
Он снова уперся глазами в страницу.
Она поднялась со стула, еще раз провела горбатой ладошкой по скатерти и оправила передник.
— А сейчас ты можешь полетать?
— Знаешь, что, оставим до вечера.
— Не хочешь говорить…
— Летать можно только вдвоем, Моня, ты же знаешь: у птицы два крыла, у бабочки, у мухи и у самолета. А дедушка твой тоже вовремя умер.
— Что они все время вовремя умирали? — Зато дома. Умные были.
— А со мной ты полетать можешь вдвоем?
— Не знаю… но я тебе так скажу, что если бы не ты, я бы даже ходить не смогла… Почему? Потому что не за чем было бы…
— Как это, Шейна?
— Как? У нас в местечке жила семья, и когда поляки сделали погром, убили мать и отца, а детей спрятали люди, и старуха лежала на печке, ее тоже не заметили. Она лежала и умирала под старыми лапсердаками, уже все не могли дождаться, когда… а ее не заметили. Они совсем пьяные были… Кто, кто? Кто с топорами пришел. — Монька отвернулся и заплакал:
— Я больше не хочу. У тебя все майсы только про умер да умер.
— Наоборот, слушай. Так эта Двойра вылезла из-под тряпья и пошла к людям за детьми — их же накормить надо было после подвала…
Он вдруг почувствовал, что мысль его перебилась, свернула куда-то и внутренним зрением увидел почему-то мужчину в белых парусиновых туфлях… почему парусиновых?…кто этот мужчина?…он манит рукой, и Славка, еще совсем мальчишка в длинном не по росту мужском пиджаке хочет убежать, но притягательность жеста неотвратима, и он идет навстречу этому мужчине… это как сон, но все настолько реально, что даже рука, разгладившая листы с текстом, этот жест не отвлекает вниамния, и не исчезает видение… и мальчишка, или он, Славка, идет и идет навстречу и никак не может дотянуться до этой руки, он уже начинает бежать, но расстояние не сокращается… Нет. Никогда он до нее не дотянется, а ему так это необходимо, так хочется и вдруг слышится старый женский голос: "Дурачок, он же умер… это твой отец, умер он, умер… Глаза его снова уставились в страницу, и он сразу же наткнулся на начало той фразы, которую так неожиданно прервал:
— Наоборот, слушай. Так эта Двойра вылезла из-под тряпья и пошла к людям за детьми — их же накормить надо было после подвала, а потом спать им надо лечь — так постелить, а потом утром поднять… ну, и она забыла, что пора умирать…
— Опять?
— Нет. Она потом еще семь лет прожила и умерла на Хануку — не успела повеселиться.
— Не буду больше тебя слушать.
— Миленький ты мой… все же умирают — это тоже летать, только очень далеко, ей тогда сто лет было.
— Сто лет? Сто лет не бывает.
— Бывает. Только надо знать, что кому-то нужен. И все. А Богу мы всегда нужны. И он, как почувствует, что нам тут не очень рады, — забирает к себе. Это же хорошо.
— Ему то хорошо, а мы с кем остаемся?
— Знаешь, что я тебе скажу? Когда родители вернутся, ты попроси их отпустить нас полетать. Мы попробуем.
— Правда, бобе?
— А почему нет?
— Мне очень хочется с тобой полетать, ты меня научишь?