Утром он отправился к маме. Были у него в жизни маленькие открытия, которые со временем не теряли остроты новизны, и, каждый раз повторяясь, снова так же удивляли его. Он вошел в ворота кладбища и остановился — феномен возникающей тишины за оградой кладбища, монастыря — всегда поражал его. Вот — двадцать метров, пятнадцать даже, отделают его от шумной улицы… здесь другой мир. Здесь умиротворение, тишина, уравновешенный покой, хотя, казалось бы, должны царить скорбные ноты… кончается трагедия… течение жизни убеждает в неотвратимости произошедшего, и мысли сбиваются, и запахи одурманивают, и тишина убеждает… и жизнь становится понятнее, как даль на самом краю пропасти, ничем не заслоняемая и ничем более не отделенная от твоего глаза и следующего возможного шага…
Сукин
Рукопись учителя он теперь носил везде с собой. Перегнул листы пополам, вложил в обложку от "общей тетради". Их получилось две. И обе он еще вложил в папку из мягчайшей кожи с вытесненным золотом гербом в правом верхнем углу (два перекрещенных меча и в каждом секторе по картинке), которую захватил в каком-то немецком штабе… сначала она у него в планшетке хранилась, потом планшетку он подарил соседскому мальчишке, а папку эту оставил… она была размером чуть больше тетрадок… в нее же он сунул трофейную ручку-карандаш и свою тетрадочку в клеточку с переписанными набело стихами.
"Вот и все мое богатство. Даже проще — вот он, весь я… все, что сделал в жизни хорошего… чужую рукопись сберег и стихов накропал… впрочем, может, они никому и не нужны, а я тут хлопочу… спросить тоже не у кого… нет такого человека, который бы понимал, и которому я верю…
Иногда он открывал рукопись наугад и перечитывал, не вглядываясь в строчки, потому что многие абзацы и даже страницы знал наизусть…
"По снегу ползло синее одиночество. Туча набегала на луну, темнел мелко пупырчатый наст, потом свет снова наползал, тень пересекала двор легко и бесшумно. От этого движения затерянность в мире ощущалась особенно болезненно. Лоб холодило оконное стекло, колени упирались в теплые бревна сруба, мыши возились, укладываясь спать или отправляясь на промысел… некому было бросить слово. Некому. Оно падало в пустоту. В синюю тень. Скользило по насту, обходило стволы яблонь. Ничто его не задерживало… это слово катилось на круглых колесиках "о": о-ди-но-чест-во…
Эта рукопись была для него учебником. Читая и перечитывая ее, он однажды почувствовал, что стал улавливать ритм прозы, что, даже не вникая в суть слов, может почувствовать настроение по ее пульсу, как врач определяет болезнь, зажав пальцами вену на руке пациента, а уже потом, в дополнение к этому, глядя в его глаза и выстукивая и выслушивая…
И еще он понял, что эта рукопись — его крест. На свете она нужна больше всех ему, и так случилось, что доверена ему, а значит, он отвечает за нее и должен сделать все, чтобы ее прочли люди… он был уверен, что это необходимо… но как? Он снова открывал наугад:
— …Тогда он вдруг почувствовал, что полетел, потому что сильно любил. И когда долетел до луны, почистил ее, чтобы светлее на улице было и стал спускаться обратно. Ну, что летать одному… ночью… и он опустился под ее окно. Она бы его заметила, так светло стало. Но ее родители не умели летать… мать еще ничего, а отец — ни за что. Они в тот день повесили новые толстые шторы на окна. У него была контора, он держал лошадей, и балеголе у него их брали, а он складывал копки…— И Шейна разгладила скатерть ладошкой, которая до конца не разгибалась. Она поерзала немного на стуле и недоверчиво посмотрела на внука. — Тебе, правда, интересно? — Он кивнул головой. — Никто же не слушает. Кто старшие, сами все это знают, а молодым некогда, а маленьким… нет, ну ты не маленький, но внуки так часто видят своих бабушек…
— Так ты рассказывай, рассказывай, бобе…
— Но однажды, когда отца не было дома, она отодвинула штору и посмотрела в щелку… так он стоял там. Не летал, потому что одному невозможно летать. Он просто ждал. Тогда она потихоньку выскочила за калитку, и они взялись за руки. Это такая дерзость. И что ты думаешь: не успели они взяться за руки, как почувствовали, что полетели… Просто земля уплыла из-под ног, вот так, — Шейна показала, как ладошка поднимается медленно со скатерти и парит в воздухе выше и выше…— И они так и поплыли над улицей, потом над синагогой, потом над церковью у рынка и дальше над лесом…
— И ты видела, бобе…
— Ну, как тебе сказать?..
— А откуда же ты знаешь?.. — Шейна замялась и опустила руки на колени…— Это была ты, Шейна?! — Монька уткнулся в ее теплый живот лицом и почувствовал, что у него мокрые глаза. — А что было потом?
— Потом была жизнь. Когда приходили белополяки, нас прятали соседи Савченко от погрома, а когда приходили красные, мы прятали Савченко от разбоя, они все отбирали… а когда пришли немцы, мы вместе в лес ушли… там такая чаща, что мама за луг только на опушку ходила, и нас не пускала… там волки телят таскали и детей…
— И ты ни разу в лесу не была…
— Почти…
— Как это, бобе?
— Ну, мы полетали, полетали, и родилась твоя мама…