Собственно говоря, шансы на то, что она сможет ему помочь, были так ничтожны, что, может, и не следовало ставить ее в трудное положение… даже неудобное, хотя они были друзьями и доверяли друг другу. Но, кроме всего прочего, его (хотя он, вероятно, и не формулировал этого) толкал стыд, сознание несправедливости ко всему сейчас происходящему, в чем он был непосредственно задействован. Получалось так, что спектакль, который собирались выдвинуть на самую высокую премию и за постановку, и за исполнение, и за пьесу — весь держался на человеке никому не известном, со странным социальным статусом, не имеющим вроде бы никакого отношения к писательству, драматургии и. т… это априори по мнению официальных властей. Никто же, на самом деле, этого не знал. Он тоже мог молчать, но… выходило тогда, что он присвоил чужие стихи, и на этом все они построили такой дворец! Не будь стихов — не было бы пьесы, а, значит, и спектакля — ничего бы не было! Не будь стихов "НЕИЗВЕСТНОГО ПОЭТА". Ему они все уже обязаны, и еще хотят воспользоваться дальше его творчеством, ничем не отблагодарив, по сути, не воздав должное, не соблюдая никакие нормы: ни человеческие, ни авторские, ни юридические!
Он не знал, с чего начать, но знал точно: без того, чтобы объявить авторство поэта, он не может не только говорить, что это его пьеса, но писать дальше и… жить дальше… он должен был теперь любыми способами сделать невозможное: опубликовать его стихи. Обнародовать. Объявить о поэте публично. Поставить его имя в афишу, в договор, в списки на премию, если дадут… он представлял, на что идет — все ополчатся на него. Театр. Режиссер. Райком. Власть. Союз писателей. ТАКИЕ стихи — не издадут. Он — то это хорошо знал, но… другого пути не было. Ситуация, что называется безвыходная. Звучит пошло — по сути: единственно точно.
Поэтому он так колебался — не знал, как начать разговор с человеком, которому, конечно, доверял, и который, как он представлял себе, был точно такого же мнения… зачем же ему этот разговор? Затем, что молчать больше нельзя. И, если не удастся опубликовать стихи официально, они должны появиться в списках, на руках людей — они должны жить. Он стал заложником этих стихов. Если они уходили опять в подполье — он должен был исчезнуть из литературы. Может быть, из жизни.
Он еще ничего не сказал и Тане. Это тоже был шаг не из легких — неизвестно, как она отреагирует на все, что он придумал, затеял… он сам не знал, как сказать…
Порой он начинал злиться, что сам автор и в ус не дует. Гений, — злился он, — написал и все. Живет себе с красивой женщиной и в ус не дует — пописывает и попивает, наверное… тоже удобно! Черт с ней с историей и с литературой, — я вот написал, а вы там, в центре, крутитесь, как хотите. Мне, мол, что! Я не поэт, не писатель, нигде не член — и хрен с вами!..
Но это быстро проходило — это раздражение на секунду. Он понимал, что "там" — настоящее. И если он тоже "настоящее" (а он именно так и считал), то сделает все, что может, и не может — тоже… А иначе он — не настоящее — вот, что его побуждало! Он сам с собой выяснял, что это было: восхищение талантом другого, зависть, дань справедливости, сострадание…— ассортимент богатый… но он знал, что для того, чтобы ему самому остаться в мире — он должен сделать все, что может для этого человека. Нет. Не так. Для этих стихов. Нет, опять не так. Для себя! Черт с ними со всеми — ничего не надо — только обнародовать эти стихи. Выходило — ему это больше всех надо!.. Так выходило, потому что так было на самом деле.
Когда он начал говорить, время полетело, потеряв меру протяженности. В накуренном буфете в углу за столиком, где они сидели, голова разболелась, приходилось то и дело здороваться и отбиваться от искавших место знакомых, произнося намеренно сверхлюбезно: "Старик, пожалуйста, у нас серьезный разговор", — и человек с ароматной чашечкой в руке (все знали, что здесь варят прекрасный кофе) отходил… но так трудно и так издалека приходилось начинать все новые и новые нити рассказываемой истории, чтобы объяснить что-то, так трудно они связывались — это была мучительная работа. Записать бы все, что он наговорил (да еще как: темпераментно и ладно) — готовый роман. Целая жизнь в один вечер — это было невозможно… она уже запротестовала, но не спрашивала, зачем и почему он все это ей, грубо говоря, вывалил…
Если бы она спросила, он бы тут же ушел. Вряд ли бы, потом, когда-нибудь вернулся. Он об этом и не подумал. Она, если и подумала, то не подала виду, не то что не спросила… "Если бы Я умела писать, я бы просто такой роман написала — его и писать не надо — записать: он готов уже". Вот и все, что она подумала, и он почувствовал это интуитивно, когда их одинаковые мысли вспыхнули и пересеклись.
Они уходили, когда уже притушили главный свет. При выходе Гортензия Васильевна (ему казалось, что ее так зовут, а, может, Гликерия Гортензьевна) вдруг заулыбалась им, встала даже со своего просиженного кресла и пыталась предупредительно открыть дверь: