- Дочь ходит ко мне, теперь даже чаще, все надеется, что я возьму ее к себе, но я увиливаю, уклоняюсь от прямого ответа. Мне хочется ее взять. У меня большие мысли на ее счет, я хочу сказать, своего рода замыслы, проекты, но я ведь только обманываю самого себя, выдавая их за нравственно чистые. Они проникнуты грехом, и на это нельзя закрывать глаза. Я люблю ее, и она хочет моей любви, но знает ли она, понимает ли, что я думаю о ней наедине с собой? Иногда я чист, впрочем, чаще всего это происходит, когда я о Машеньке не думаю. А иногда я готов действительно стать ей отцом, правильным, заботливым, бескорыстно любящим. Но потом приходит наваждение. Оно охватывает внезапно, и тогда я не в состоянии себя исправить, избавиться от диких фантазий. Хоть ты и Обросов, я даже тебе боюсь ее показать. Ты тоже соблазнишься, тоже захочешь ее. Вся Москва ее хочет. В Кремле строят планы овладения ею. Василий Баженов, возродившись в реставрации дома Пашкова, может быть его гению и не принадлежащего, ищет случая похитить у меня дочь. А я предназначил ее для себя. Если кто-нибудь и принесет ее в жертву небывалому, ужасному, превышающему кары всякого ада греху, то это буду именно я. Я до того извелся и измучился, что теперь в окружающих вижу только врагов. И первыми ополчились против меня авторы нашего журнала.
Но я скажу, между прочим, они, видя, что меня нынче легко взять за жабры, - я ведь сейчас слаб как дитя, слеп и нуждаюсь в поводыре, - они сделались осторожнее, как-то чутче и опытнее, они накопили опыт общения со мной и думают совершенно победить меня хитростью. Там, где прежде у них был только простодушный рассказ о том, как они, ничтоже сумняшеся, воспользовались неким источником знаний и сведений, иначе сказать, обобрали его, теперь змеятся коварные ухмылки, тотчас сменяющиеся на приветливые и сочувственные, как только они замечают, что я пристально и с какой-то мукой гляжу на них. Один старичок, который еще недавно едва таскал ноги и при написании своих статей свободной рукой поддерживал руку пишущую, ныне дошел до такой наглости, что стал откровенно молодиться и всем своим видом показывает, что ничем мне не уступает, выглядит не хуже меня и с не меньшим успехом мог бы занимать мое место. Прежде он не курил, теперь курит, по крайней мере в моем присутствии. Вот мы недавно, на днях то есть, зашли в курительную, закурили, и он слащаво заулыбался.
- Ну, как моя статья? - сказал он. - Согласитесь, на этот раз я уж постарался так постарался и даже вполне превзошел себя.
А он меня уже изрядно помучил за свой долгий век обитания и кормления в нашем журнале. Он всегда имел наглость приносить статьи, нуждавшиеся в самой затрудненной и кропотливой правке. Он просто ляпал слова, как ему взбредало на ум! Полагал, достаточно того, что он мыслит, а напишет за него трудолюбивый и терпеливый Петр Васильевич. Но другие авторы, вдохновенные и сведущие, до нас не снисходят. Взглянув на старика, я осознал это как страшную правду, как безысходность современной истории, превратившейся в бездарную публицистику. Старик же не сомневался, что я, поработав над его статьей, еще буду благодарить его за то, что он великодушно предоставил мне такую возможность.
- Послушай, старче, - сказал я, - ты, как я погляжу, ждешь, что я стану не без восторга обсуждать твое бумагомаранье, рассыпаться в похвалах и спрашивать тебя о творческих планах. А что, если у меня восторг иного рода и я стану без всякого предварительного обсуждения засовывать тебе член в разные дыры, да так, что ты не сразу и поймешь, что с тобой происходит, а будешь только охать и покрякивать?
- Что такое? - засуетился он в курительной. - Что за невыразимые намерения?
- Почему же невыразимые? Я выразил.
- Потому невыразимые, что о подобных вещах не говорят в приличном обществе, - объяснил он.
Я возразил:
- А твое общество не бывает и не может быть приличным. Ты вор, крадешь слова. А в связи с твоим замечанием о невыразимости я прихожу к логическому выводу, что ты никогда и никому не расскажешь, что здесь с тобой произошло. Прекрасно! Ну так скажи как на духу: согласен ты подставиться всеми своими отверстиями за то, чтобы я принял твою статью и даже снизошел до того, чтобы привести ее в надлежащий вид?
- Я расскажу! Всем расскажу! Главному редактору расскажу! А моей статье здесь нельзя оставаться, здесь грязно! - кричал старик чистоплотно.
Он так и сделал: статью забрал и все рассказал главному. Тот с улыбкой, распространившейся сразу по всей редакции, - все тотчас заулыбались! - вызвал меня к себе, я и пошел. Нетрудно понять, в каком я был состоянии. Но я не сошел с ума. Это мог быть порыв, возбуждение, разнузданная выходка, что угодно, только не сумасшествие. Хоть главный, как мне успели донести, и ухмыльнулся на жалобу старика и все происшествие явно показалось ему прежде всего забавным, порог его кабинета я переступил в уверенности, что головы мне не сносить, но готовый и дальше ломиться в открытую дверь.