В последние годы жизни Измайлов служил цензором. Вопреки мнению ближайшего начальства, он поддержал другого цензора, когда возникло «Дело, производившееся в Московском Цензурном Комитете, по жалобе статского советника, ординарного профессора и кавалера М. Т. Каченовского на цензора майора и кавалера Сергея Глинку».
Обычная расстановка сил причудливо перевернулась. Два цензора, С. Глинка и В. Измайлов, ратовали на стороне порядочности и здравого смысла. Они полагали, что литературная критика, литературная полемика – явления допустимые и необходимые.
А кто требовал запрещений? Редактор журнала. В декабре 1828 года М. Каченовский подал жалобу на цензора за «пристрастие», за пропущение в печать выражений, обидных для его журнала и для него лично.
«Купец Полевой дозволял себе и сотрудникам своим… упоминать об имени моем с неуважением…»
В своем письменном объяснении С. Н. Глинка попросил жалобщика привести примеры. Тогда Каченовский в числе прочего процитировал:
«“Вестник Европы” нынешнего издателя сух и тяжел»… «Издатель “Вестника Европы” не поэт…»
«За сим, как жестоко обиженный перед публикой, я….повторительно прошу Цензурный Комитет принять меры к обороне меня от обид и к законному удовлетворению…»
Слова Каченовского «жестоко обиженный» Пушкин вставил туда, куда они напрашивались, – в эпиграмму.
Между тем пришла бумага от Совета Московского Университета, требовавшая: «принять начальнические меры для учинения законного взыскания и для отвращения на будущее время подобного оскорбления личности чиновников Университета».
Московский цензурный комитет входил в состав Министерства народного просвещения и был подчинен попечителю Московского учебного округа. В обязанности попечителя входило также и непосредственное управление Университетом. Вполне понятно, что цензурный комитет дрогнул и большинством голосов, за исключением Измайлова, признал жалобу Каченовского основательной.
Однако Измайлов представил особое мнение, в котором, в частности, писал: «На что может сослаться или опереться цензор в уставе нам данном, чтобы переменить или запретить критику одного журналиста на другого, критику хотя бы и резкую, но чисто литературную? Говорят, на пункт 70, где запрещается оскорблять честь какого-либо лица. Но честь личная не одно с достоинством литературным, и нанесенное кому-либо неудовольствие, как автору или издателю, не имеет ничего общего с оскорблением человека, как гражданина или как чиновника. А если из критики можно вынести безвыгодное заключение о талантах или ценности осуждаемого писателя, это не касается до цензора; не его дело смотреть на следствия критики и на ученую степень разбираемого сочинителя. Иначе нельзя будет пропустить ни одной критической статьи против литераторов, занимающих государственные места. В самом деле, тот прозаик, но судья, этот поэт, но сенатор; другой журналист, но академик, не смейте же касаться ни того, ни другого….Наконец, может ли какое-либо ученое место требовать, чтобы его члены были недоступны строгому суду литературному под защитою своих имен и своих титулов? И может ли частное осуждение одного из них в литературном отношении падать на целое общество, где он занимает место?
…Когда же подобные рецензии на академиков и государственных людей были доныне терпимы, то…мы не можем действовать сами собою по своему произволу».
Главное управление цензуры, «соглашаясь в полной мере с мнением г. цензора Измайлова», признало, что выражения, на которыя жаловался Каченовский, «не содержат в себе ничего оскорбительного для его личной чести».
Вскоре в журнале Полевого «Московский телеграф» появилась эпиграмма Пушкина, с прозрачной заменой имени-отчества Михаила Трофимовича Каченовского на «Пахом».
Затем Пушкин изложил всю историю в фельетоне «Отрывок из литературных летописей». Но теперь вместо Глинки журналом Полевого ведал другой цензор, профессор И. М. Снегирев, выступавший ранее в поддержку жалобы своего коллеги по университету.
Вот почему Пушкину пришлось написать Снегиреву: