Камень вывалился, они все втроем влезли в образовавшееся отверстие и, насколько могли аккуратно, приладили камень на прежнее место. В темноте (или при свете кошачьих глаз? — Борис и сам уже не понимал этого) он разглядел верхушку приставной лестницы, уводившей куда-то вниз. Они стояли на краю обрыва и путь был только один — по лестнице, опять куда-то в неизвестность, Коты полезли первыми, Борис за ними. Спустившись, они очутились в сравнительно небольшом помещении, из которого, однако, вел куда-то еще один проход, сразу бросившийся в глаза Борису. Он уже начал привыкать к этому бесчисленному переплетению всевозможных подземных ходов, выходов, проходов, о которых трудно было даже подозревать, стоя на улице, на твердой поверхности. Коты сложили лестницу, и Степа первым, согнувшись, шагнул в проход. Борис снова оказался в центре. Путь был недолог, но труден. Идти приходилось, нагибаясь почти вдвое. За шиворот сыпалась сырая земля. Земля была и в волосах, каким-то образом даже в правое ухо попала. Было трудно дышать. Отплевываясь, Борис лез следом за Степой.
И вот пол стал утоптан, кто-то тронул его за плечо, Борис, не разгибаясь, поднял голову, и с удивлением увидел стоящего прямо Степу, высокий потолок, просторную комнату. „А не останови меня, я бы так и шел, согнувшись в три погибели“, — подумал Борис и с трудом распрямил спину. Комната очень напоминала подпол, сделанный дедом Антоном. Земляной утрамбованный пол, вдоль земляных, но тоже утрамбованных стен, вделанные в них — деревянные, широкие, струганные доски-полки, на которых стояли банки, бутылки, маленькие бочонки, а также лежали завернутые в промасленную пергаментную бумагу какие-то продукты.
— Здесь и отдохнем, — сказал Степа, — перекусим, поспим. Но прежде — мыться. Вон в углу рукомойник и ведра с водой.
Борис отправился к рукомойнику, висевшему над тазом, долго мылился, тер щеткой руки и прочищал ногти, потом плескался, потом причесывался, вытряхивая из волос землю. Он чувствовал себя и посвежевшим и одновременно вдруг уставшим. А коты совершали туалет в другом углу подпола. И когда они вышли на середину комнаты, к врытому в землю столу на четырех ножках, они снова выглядели как джентльмены, правда, потрепанные и помятые жизнью, но тем не менее аккуратные, подтянутые, с лоснящейся на физиономии шерсткой.
— Ну, а теперь ужин, — потирал лапы Степа, с удовольствием поглядывая на полки. — Чего мы себе сварганим? а? Перед последним рывком неплохо бы хорошенько подкрепиться.
— Хорошо подкрепиться всегда неплохо, — ответил второй кот.
Но несмотря на шутку, он чего-то не договаривал, был напряжен и, казалось, его сговорчивая улыбка скрывала некое собственное решение. Он провел лапой по гуцульским своим усам и сказал:
— А нынче и впрямь ужин прежде всего.
И они взялись за ужин. Была здесь и колбаса, и окорок, и копченая рыбка, „копчушка“, и масло, плавающее в холодной воде, была икра и белорыбица, была даже жирная семга, ну и, конечно, хлеб, и белый, и черный — на любой вкус. В витых толстых бутылках были разнообразные напитки, легкие, сладковато-горчащие, вселяющие бодрость и силу. А на закуску разлил Степа по стаканам густую белую жидкость и проурчал, облизнувшись:
— А вот и венец всего — Настоящее Молоко. В ваших магазинах такого не найдешь, — он подмигнул Борису.
А тот вспомнил, что когда появился у них в доме котенок Степка, он поражал всех тем, что отказывался от молока, регулярно покупавшегося для него в магазинах. „Странный кот“, — говорили родители. Но когда тем же летом поехали на дачу и, договорившись с молочницей о ежедневных трех литрах молока от ее коровы, первый раз принесли это молоко домой и поставили на стол на веранде, Степа словно с ума сошел. Он вскочил на стол и ходил около бидона с молоком, терся об него, задирал хвост, выгибал спину, искательно заглядывал всем в глаза и урчал, и мурлыкал, глядя на бидон, словно разговаривал с ним. И стоило налить ему в блюдечко принесенного молока, он принялся лакать его с такой жадностью, что все разговоры о коте, не любящем молока, — редком феномене природы, стали звучать иначе: о коте, любящем Настоящее Молоко.
Они выпили молока с белым хлебом, и эта еда, этот обильный подкрепляющий ужин в кладовой, скрытой в самом центре крысиного царства, чувство вольности и равенства с Настоящими Котами, возникшее у Бориса, — все это напоминало ему отчаянные мушкетерские пирушки в осажденной Ла-Рошели. Кругом враги, а они, пробравшись в один из вражьих тайников, пируют после боя, отдыхают, но готовы к новым сражениям. Чувство умиления и благодарности, дружеской верности и сентиментальных излияний охватило Бориса. Это чувство пересиливало даже желание сна, тем более, что Борис думал, что не уснет от возбуждения, которым была пронизана каждая клеточка его тела.
Но готовые сорваться с его уст лирические признания были прерваны Степой, буркнувшим:
— Баста. А теперь спать.
Он вышел из-за стола, достал с полки сверток одеял, расстелил их прямо по полу, и первый бухнулся на спину, положив лапы под голову, потянулся сладко и сказал: