Шомберг сознался, что, действительно, никогда его не видал, с выражением человека, счастливого тем, что избежал ужасного осквернения. Нет, конечно, ничто никогда не приводило его туда. Но что ж из этого? Он мог указать Рикардо великолепный знак. Он нервно посмеивался. Не найти острова! Он держал пари, что всякий, проплывавший от острова в расстоянии не более сорока миль, не мог не найти логовища этого проклятого шведа!
— Что вы скажете о столбе дыма днем и о большом зареве ночью? Вблизи этого острова есть действующий вулкан, которого было бы достаточно, чтобы указать путь слепому! Что вам еще нужно? Вам будет указывать путь действующий вулкан!
Он произнес эти слова с энтузиазмом, но вдруг подпрыгнул на месте с широко открытыми глазами. Левая дверь бара открылась и перед ним на другом конце комнаты появилась госпожа Шомберг в своем рабочем костюме. Одно мгновение она держала пальцы на ручке двери, потом скользнула на свое место за конторкой и, усевшись, стала, по обыкновению, смотреть прямо перед собой.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Природа тропиков отнеслась с состраданием к крушению угольного предприятия. Разрушение строений Тропического Общества было скрыто от взглядов со стороны моря, с той стороны, где нескромные взоры — если бы нашлись такие, которые, из злорадства или из сочувствия, достаточно этим интересовались, — могли бы заметить разрушающиеся костяки этого некогда цветущего предприятия.
Гейст сидел среди этих костяков, так любовно прикрытых растительностью двух дождевых периодов. Нарушаемая только отдаленным рокотанием грома, шумом дождя в высоких ветвях, или ветра в листьях деревьев, или же разбивающихся о берег волн, окружающая тишина, скорее, способствовала, нежели препятствовала, его одиноким мечтаниям.
Размышления — особенно размышления европейца — всегда в большей или меньшей степени сводятся к ряду вопросов. Гейст размышлял просто о загадочности собственных своих поступков и давал им следующее добросовестное объяснение:
«В общем, во мне, должно быть, еще много первобытного человека».
Он говорил себе также, с таким чувством, точно сделал открытие, что с этим первобытным существом справиться нелегко. Самый древний в мире голос никогда не перестанет звучать. Если бы кто-нибудь был в состоянии заставить умолкнуть его повелительные звуки, это был бы, без сомнения, не кто иной, как отец Гейста, с его пренебрежительным и непреклонным отрицанием всякого усилия; но это была, по-видимому, бесплодная попытка. В сыне сильно сказывался тот старейший предок, который, едва отделив свое сделанное из праха тело от небесной формы, принялся осматривать и наделять именами животных рая, который ему предстояло так скоро потерять.
Действие! Первая мысль или, быть может, первое земное побуждение! Зубчатый рыболовный крючок, с иллюзией прогресса вместо наживки, чтобы вырвать из мрака небытия бесчисленные поколения!
«И я, сын своего отца, также схватил его, как самая глупая из рыб!» — говорил себе Гейст.
Он страдал. Картина его собственной жизни, из которой он хотел было сделать чудо отрешенности, причиняла ему страдание. В памяти его всегда было живо воспоминание о последнем проведенном с отцом вечере. Он снова видел пред собою исхудалое лицо, копну седых волос, кожу цвета слоновой кости. Рядом с кушеткой, на маленьком столике, стоял канделябр с пятью зажженными свечами.
Они долго беседовали. Уличный шум постепенно затихал, и облитые лунным светом дома Лондона стали походить на могилы кладбища, где похоронены надежды, кладбища, не знающего ни славы, ни посетителей.
Он долго слушал, затем, после некоторого молчания, спросил, потому что в то время он был поистине молод:
— Разве нет пути?
В эту совершенно безоблачную лунную ночь отец его был исключительно мягко настроен.
— Так ты еще во что-то веришь? — сказал он ясным, хотя и ослабевшим за последние дни голосом. — Ты, может быть, веришь в плоть и кровь? Однообразное, полное презрение быстро расправилось бы и с этим. Но раз ты еще до этого не дошел, советую тебе культивировать ту форму презрения, которая называется жалостью. Быть может, она самая безболезненная. Только не забывай никогда, что ты и сам — поскольку ты являешься чем-нибудь — совершенно так же жалок, как и остальные, и что тем не менее ты не должен рассчитывать ни на чью жалость к себе.
— Что же делать в таком случае? — вздохнул юноша, глядя на отца, неподвижного в кресле с высокой спинкой.
— Наблюдать, не делая ни малейшего шума.
Таковы были последние слова этого человека, жизнь которого прошла в вызывании страшной бури, наполнившей развалинами небо и землю, в то время как человечество следовало своим путем, не обращая никакого внимания на его усилия.
В эту самую ночь он скончался в своей постели так спокойно, что его нашли в обычном его положении, лежащим на боку, с подложенной под щеку рукой и слегка согнутыми коленями. Он даже не вытянул ног.