— Шли бы вы ратушу строить, — не обращая внимания на визг недовольного рассказчика, продолжал солтыс. — Остов выгнан, леса стоят, а работать некому. Неровен час буря взыграется, сметет разом и леса, и балки — до весны ратуши не выстроим.
— Работа не волк… — начал было Ибрагим, но заметив на себе ледяной взгляд Вышеготы тут же присмирел. — Идем, солтыс, а как же не пойтить, коль общий долг кличет? Токмо не сказывайте, мол, соврал я про кровопийцу-то. Как есть говорю: вомпер у нас в селе объявился.
— Эх, хватит страху-то нагонять, чай не в юбках ходим, — сказал здоровенный детина с пышной рыжей шевелюрой и громогласно расхохотался. Схватил кружку, которая потерялась из виду в его огромной лапище, и утопил смех в пиве. Выпив и оттерев с молодецких пушистых усов пену, детина громко крякнул и, улыбаясь, добавил: — Пуганные. А солтыс прав: веры в твои россказни — ни на грош.
— Верить, аль нет — дело твое, — с обидой сказал Ибрагим. — Да не говори опосля, что не упреждал.
— Довольно! — не выдержал солтыс и ударил кулаком по столу. — Подымайте свои зады, бездельники, и дуйте к ратуше, пока не велел вас гнать туда батогами. Когда придет час над своими посевами бдеть, вот тогда сколь угодно будете по шинкам шастать и пиво цедить. А сейчас — всем работать! Да пошустрее…
Погоняя других, где словами, а где и затрещинами, солтыс вытолкал всех из шинка и вышел сам.
— Бездельники! — уже на крыльце продолжал негодовать Вышегота. — Вомперов навыдумывали и сидят, пиво хлещут, байками один другого почуют.
И тут краем глаза — из-за столпившихся было плохо видно — он заметил, как его дочь в компании какого-то неизвестного человека, закутанного в черный, не по погоде легкий плащ, шмыгнула за оградку чужого дома. Вышеготу пронзил страх, дурное предчувствие кольнуло сердце, и он со всех ног, расталкивая тех, кого сгонял на работу, рванулся вдогонку. С нечеловеческой скоростью солтыс добежал до забора, перемахнул через него, зацепился тулупом, упал лицом в снег. Вскочил на ноги, сбросил тулуп и помчался дальше.
Забежав за дом, оказался в яблоневом саду. Вокруг никого не было. Тихо, пустынно. Даже следов на девственном снегу не нашлось. Вышегота замялся, выругался: неужто привиделось? Не может такого быть! Он же сам, своими глазами видел дочь и человека в черных одеяниях.
— Наслушался сплетен, — сплюнул солтыс. — С такими работягами и в фоморов поверишь.
Он уже собирался вернуться к шинку, но в терновых кустах, по краям поросших молодым орешником — там, где заканчивался сад — заметил тень. Она стрелой вылетела из зарослей и тут же исчезла, будто ее и не было вовсе. В другой день Вышегота не придал бы этому значения: «Мало ли что за тени? Ветка шелохнулась, и вся недолга». Но сейчас, наслушавшись страшных сказок, он стремглав бросился к кустам терновника. И там, в зарослях, на небольшой утоптанной полянке, разыскал свою дочь. Паллания стояла неподвижно, как статуя, стеклянным взором глядела в неведомую даль и тяжело дышала, будто рысь, чудом убежавшая от облавы. Теплый меховой полушубок на ней был распахнут, сорочка — разорвана. Вышегота остолбенел. Долго не мог даже пошевелиться, не зная, что и думать, не веря собственным глазам. Спустя минуту, совладав с собой, подошел к дочери, аккуратно отодвинул ворот полушубка, проверил, нет ли на шее ран от вампирского укуса.
— Ничего, — с облегчением выдохнул солтыс и тут же посуровел: — Прикройся! — сказал он, зверея. — Спрячь, говорю, свой срам! Нечего его на свет божий вываливать.
Девушка не реагировала. Продолжала стоять, заворожено глядя куда-то в даль, за границы яблоневого сада, и не чувствовала ни холода, ни стыда. От злости Вышегота зарядил дочери пощечину. Паллания вздрогнула, приходя в себя. Взгляд ее приобрел осмысленность. Она испугано огляделась, будто не понимая, куда и как ее занесло. Ойкнув, принялась укутываться в полушубок, пряча под одеждой нежную, еще помнящую недавние прикосновения, грудь.
— Очухалась, значит, — сплюнул Вышегота и отвернулся. Он дождался, пока дочь приведет себя в порядок, взял ее за руку и с силой потянул за собой: — Сейчас вернемся домой, мать напоит тебя шиповником, — приговаривал он. — А как память вернется, так возьму розги и научу тебя уму-разуму. Будешь знать, дура, каково оно, с чужаками по соседским огородам ошиваться…
— И что? Бил розгами-то?
— Не, откуда ж им взяться? Сорвал с нее подранную сорочку и ентой же сорочкой лупил Плашку по лицу, пока она, коза дранная, визжать не начала и бегать от меня по всей хате, аки от фомора. Она все трусит своими телесами, а я лютую. Думал, всю душу из нее, окаянной, выбью. И выбил бы, да мать вмешалась. Эх, давай краше выпьем, святой отец, — Вышегота махнул рукой, взялся за кружку и, не дожидаясь здравницы, жадно пригубил церковного вина. От крепости напитка его скривило — так, что слезы из глаз пошли. — Ну и ядреное ж оно у тебя, Плавий. Ты его из фоморов гонишь?