Неистребимость утопии, неубиваемость стремления к всеобщему счастью, к тому, что называется теперь «социальной справедливостью», — вот о чем написано это стихотворение. Это — один уровень, общечеловеческий. Другой — социальный, социально-психологический. Оказывается, что революции, рывки к невиданному обновлению мира, связаны, сцеплены с архаикой, с традицией, с древностью. И как подросток в Харькове 1929–1933 годов пытается оправдать увиденное им на улицах примерами из истории Французской революции, так и подросток из Парижа 1789–1793 годов готов древнеримскими добродетелями оправдать современный ему террор.
По русской истории учителями Слуцкого были Карамзин и Ключевский. Карамзин был убежденным монархистом, Ключевский учил русской истории цесаревича Николая Александровича. Жорес был революционером. Но и тот, и другой, и третий были добросовестными историками. Не это ли заложило фундамент историческому мышлению будущего поэта, который признавался, что «с удовольствием катится к объективизму»?
Мальчик, который после школы не бежал на улицу играть, а садился за книгу, не предусмотренную программой и не заданную учителем, — такой мальчик был выше понимания его школьных товарищей. Для нас — детей улицы, детей городской бедноты: рабочих, мелких служащих, кустарей — Борис был маленьким чудом из другой жизни, хотя он рос в семье, не отличавшейся большим достатком и жившей в таком же вросшем в землю доме на шумной базарной площади, в каких и многие из нас.
Лучше всего запомнились предвечерние прогулки с Борисом. Всякий раз, когда представлялась возможность, мы встречались на углу Молочной и Михайловской и отправлялись бродить по слабо освещенным переулкам вокруг Конного базара и Плехановки.
Затихающая к вечеру харьковская окраина в стороне от трамвайных улиц, редкие тусклые фонари, дымок самоваров над дворами, запахи разросшейся сирени и акаций за перекошенными заборчиками палисадников, цоканье копыт битюга, лениво переступавшего после трудового дня, — все это располагало к неторопливому разговору и мечтам. Борис, переполненный миром, приоткрывшимся ему в книгах, нашел во мне благодарного слушателя. Он рассказывал мне историю. Но чаще всего читал стихи. Здесь в пыльных переулках Старобельской и Конного базара Борис открылся мне той стороной, которая была неведома школьным поклонникам его недетской эрудиции. Его подлинной и пока еще глубоко скрытой страстью была поэзия. Как я понял во время этих прогулок (и чему не раз увидел подтверждение за многие годы общения с Борисом), обычные для одаренных юношей поиски приложения своих способностей не коснулись Бориса. Он не метался между наукой и искусством. А в искусстве — между живописью, музыкой, литературой, в литературе — между прозой и поэзией. Знал ли он сам в ту пору жизни, что его путь поэзия? Слуцкий не оставил своей «Охранной грамоты». О том, каким он представлял себе тогда свой жизненный путь, мы можем лишь догадываться.