— Ой, — говорит, — а я-то, грешная, в лампадку заместо елея керосин наливала, вот ведь дура-то, прости Господи… Чтой-то теперь будет с того, милый, а? Как думаешь?..
Такая вот странная мыслишка мне вперилась в голову при отлежке.
Да-а, со временем такой — не сказать благостной, однако совершенно необходимой мне потусторонней жизни — глаз у меня замылился. Потерял я бдительность, инстинкт самосохранения притупился. Привычка вообще — гиблое дело: смерть как бы. И только к смерти, как к любви, нельзя привыкнуть.
Хорошо, однажды случай приключился. Без особых последствий — кроме нервотрепки, но он вывел меня по ветру настороженности: ухо я после стал держать востро. Подспудно, конечно, бенц я этот все же предвидел — поэтому испугался, но не смертельно. Потому как твердо знал, что в таком деле не оставляют в живых не только свидетелей, но и исполнителей…
В позапрошлом июне пришлось мне переставить бутылку с секретера на подоконник. И вот почему.
Всю зиму факсы не приходили. Я не стал волноваться, а даже обрадовался: суеты стало явно меньше — а у меня как раз пошла работа: задачка одна, поставленная мне шефом еще до аспирантуры, вдруг разрослась решением чуть не в монографию. Надо сказать, тогда в проблеме по исследованию центрального заряда алгебры Вирасоро в суперконформных теориях поля наметился явный прорыв.
Так что я засел дома — с утра колол в миску фунт синеватого кускового сахара и глушил чай вприкуску, как по маслу, набело оформляя по-английски параграфы: чтоб отослать в Physics Letters на рецензию.
Стал больше гулять по вечерам — для отдыха: купил себе спиннинг, оснастил его как самодур простейший, только еще бубенчик поклевный приладил — и на закатах ходил на волнорезы: почитать, стишок нацарапать, одну-другую кефальку подсечь — ежели, конечно, на мидию клюнет. В общем, лафа сплошная, закадычная даже.
Но однажды возвращаюсь я, стало быть, с вечерней зорьки, захожу в свою конуру, ставлю удочку в угол. Только — ша! Кто-то был у меня, был — на секретере, сволочь, шарил: бутылка моя подвинута (четкий полумесяц чистого от пыли пятнышка), и у телефона трубка шнуром наоборот перевернута…
Э-э, думаю, так не годится. Шасть рукою под крышку — деньги на месте. И в тюфяке — тоже оказывается: на месте, хотя и шарили — матрас не то чтобы смят — лежит как-то наискось…
Походил я, подумал, трубку поправил… Главное, думаю, бутылку переставить, а то сопрут еще — алкашам на поживу…
И переставил — на подоконник, за жалюзи в уголок задвинул, — так чтоб с улицы ее только под острым углом разглядеть было возможно.
И успокоился. Только зря — как в августе оказалось.
Тогда, в августе, этот бенц, официальный-то, и вышел. Но тут виноват оказался я сам — счастливчик однако чрезвычайный, что обернулось все так прилично.
А вышло все через мою растрату.
Растратчиком я оказался. Как? А вот так — решил дело одно кровь из носу провернуть — на деньги чужие. Несмотря ни на что — хоть режьте меня, полосуйте, а приспичило мне сварганить дело то срочно.
Докладывал я, что под конец, на третьем году своего резидентства, стал я понемногу рыбачить на волнорезах. После рыбалки обычно шел в кофейню на набережной — кофе напиться.
А там дед один симпатичный завсегдатаем приключился. Все время один восседал печально — пока с ним я не познакомился. Красивый был дед, я его сразу приметил. Аккуратненькие усики, нос грандиозный, очки круглые, пиджак мятый, затертый местами до блеска, но видно, что — дорогущей ткани. Глаза у него были необыкновенного выражения… И вот особенное: кашне он пестрое носил все время, в самое лето даже.
Как-то раз подсел он ко мне внезапно, не ожидал я — по такому гордому его виду. Я, как полагается, спохватился — по чашечке кофе, коньяку по наперстку заказал — поставил…
Разговорились. Рассказывал он немного, но метко: долго думал прежде — на море смотрел, будто там являлись ему картины. Английский у него к тому же: просто заслушаться. Я поинтересовался: откуда навык? — Отец мой, — отвечает, — в Лондоне до войны лавку трикотажную открыл и лет пять держал, а я у него — приказчиком, с братьями на пересменках.
Ну, думаю, мне такого знакомца послал сам бог, соскучился я по разговорам. Так и зачастил я в кофейню эту, даже забросил почти рыбалку. Приду, бывало, сколупну, распотрошу ножичком мидию, наживлю, закину донку, бубенец на ус нацеплю, посмотрю на закат и как по нему яхты из бухты ходят, в свете тонут — и иду поскорей кофе глотать, смотреть, как догорает — и слушать моего обожаемого Йоргаса.
Вообще, это очень здорово, когда у собеседников один на двоих беззвучный предмет интереса: закат над морем, скажем. Тогда паузы в беседе — никогда не бывают пустыми: молчать можно сколько угодно, скучно не будет: свету полно. А свет ведь — лучше смысла.
И вот, рассказывает мне однажды Йоргас такую катавасию.