Добрался он туда уже после полуночи. И когда увидел ее дом, степенный, колониальный, стоящий среди возмужалых деревьев на большом участке земли, на глаза его навернулись слезы. Она добилась этого. Она счастлива, ей ничто не грозит, она живет как раз той жизнью, какой он желал и для своих детей, и для себя. Константин вылез из машины, тихо пересек лужайку, прислушиваясь. Ничего, кроме сверчков да легких вздохов и шорохов самой ночи, слышно не было. Никакого детского плача. Хотя, погоди, наверху горит свет. Константин поднялся на крыльцо и остановился. Что он скажет Сьюзен, когда она откроет дверь? Наверное, правду. Сегодня он и ее мать получили официальный развод, и мысль о том, чтобы провести эту ночь рядом с кем-то, кроме нее, Сьюзен, показалась ему невыносимой. И все-таки он не постучался в дверь и не позвонил. Не хотелось ему ни вина, ни сочувствия ее мужа. Муж Сьюзен был малым неплохим, но размазней, он и добился-то столь многого лишь потому, что у него богатые родители, — ну и потому, что его не раздирают страсти, которые иногда правят всей жизнью мужчины. Константину не хотелось изображать в этом доме старика или человека, оставшегося в одиночестве, да и вообще потерпевшего какое-то поражение. Но и оказаться где-либо еще ему тоже не хотелось. Он любил этот дом, его значительные, дышащие достатком очертания, его мансарды и слуховые окна, его шашечные оконницы. В нем все было настоящим. Все детали, которые он и Ник Казанзакис воспроизводили, используя алюминий и древесно-стружечную плиту, в Джерси и на Лонг-Айленде. Некоторые его особенности — голландского стиля дверь, эркерное окно — были точь-в-точь такими же, как у той злосчастной халупы на Мидоувью-драйв. Уезжать Константину не хотелось, но и нажать на кнопку звонка он не мог. Не мог изображать неудачника, нуждающегося в пристанище. Он стоял на крыльце, пока не услышал донесшийся из окна наверху негромкий плач закапризничавшего ребенка, и тогда, словно повинуясь какому-то зову, вернулся в машину. В ней он и оставался, когда в доме уже погас весь свет. Мать, ее муж, ребенок спали внутри, а Константин сидел, глядя, как продвигается темнота, как играют на дощатой обшивке дома тени. Прошел час, за ним другой. Он наблюдал за украдчивой, беспокойной жизнью ночи, пока ночь не забыла о том, что он здесь, пока его бессонное присутствие не было принято ею, добавлено к безмолвию, которое поднималось из земли и соединялось с другим, более глубоким, льдистым, опадавшим со звезд. Он смотрел, как лужайку дочери с неторопливым достоинством пересекает енот. Смотрел, как бесшумно снимается с ветки вяза сова, точно дух самого этого дерева. Слушал звуки ночи, тихие вскрики наслаждения, или тревоги, или простого самоутверждения. Один птичий зов оказался долгим, испуганным и, несомненно, вопросительным, состоявшим из торопливых, визгливых выкриков: «Может ли быть? Может ли быть? Может ли быть?» Константин закурил новую сигарету, открыл еще одну бутылку пива. Ничего же не было, только объятия и поцелуи. Гадостей он не делал. Господи, да он
1982
Ему надоело быть щуплым и слабым. Гибким, умничающим, увертливым — все это было ему уже неинтересно. Дожив до двадцати девяти, Вилл захотел вырасти. Захотел перемещаться в пространстве с уверенной легкостью, с властностью. Хватит уже дергаться и приплясывать, словно нервный мальчишка. Хватит шутки шутить. Пора обратиться в человека, которого стоит побаиваться, который не желает оправдываться ни в чем.