Очнулась она в аэросанях.
Все лицо – лоб, губы, кончик носа – жег не до конца стряхнувшийся снег. Сани шли плавно, ходко.
Воля попробовала оглянуться: где Андрей? Но оглянуться ей не удалось: она поняла, что накрепко – и вдоль и поперек – привязана к задней спинке саней.
Еще раз попыталась повернуться. Тут, с нарастающим визгом, мимо нее прошли другие сани.
В слюдяных отблесках вызвездившего к морозцу неба она увидела: Андрей приарканен за ноги ко вторым саням и волочится по снегу.
Волочили Андрея не так, как он упал. Теперь он был перевернут на спину. Засветился металлическими зубами грубо раззявленный рот, выкатился диковато – одним белком – правый глаз.
– Трупака твого мигом домчим! – крикнул радостно, полуобернувшись к ней, водитель убегающих вперед аэросаней.
Воля сплющила веки, и тут же все звуки, все крики пропали: канули в темноту, в снег.
Очнулась она на каком-то диване в плохо освещенном доме.
Горел ночник, рядом никого не было.
Воля попыталась встать – и встала. Ничего не болело, только пылали и ныли большие пальцы ног.
«Отморозила, что ли?»
Быстренько скинув ботинки, она стала растирать и разминать пальцы… И тут вспомнила про Андрея, про то, как его волокли за ноги по снегу.
Прямо в колготках подбежала она к двери, тихонько – не рассчитывая, что открыто, – толкнула ее.
Дверь сразу поддалась. Воля попала в длинный каменный коридор со шкафами и полками по стенам. На невысоких полках были аккуратно расставлены модели самолетов, с одного из шкафов лопастью винта свисал снятый откуда-то настоящий пропеллер.
Пробежав на носках весь коридор, Воля ткнулась носом в роскошную, дорогим деревом отделанную дверь. Та тоже оказалась незапертой. В глубине комнаты – вполоборота к столу – сидел небольшого роста, совсем еще не старый, едва ли и сорокалетний, худенький авиатор. Так, во всяком разе, спервоначалу показалось. Был он все в тех же, что и аэросанщики, очках, голое и нежное острозатылочное его темечко отливало лимоном. В руках авиатор вертел крохотную модель самолета. В комнате стоял запах нашатыря, ацетона, еще какой-то гадости.
– Только что такой же вот дуре нюхать давали.
– Какой дуре? – спросила Воля и враз ощутила ступнями холодящий паркетный пол.
– Да такой же.
– Куда меня привезли? – крикнула Воля, заводясь и с каждым словом все больше вскипая. – Что с Андреем?
– Так этого козла Андреем звали? Ну-ну. Курить желаете? – Бритый наголо почесал востренький сизый нос, подтолкнул к краю стола пачку сигарет.
– Почему это «звали»? – похолодела Воля. – Ему врача надо! А вы тут расселись!
– Какого врача, милая? Никакой врач ему теперь не нужен. Да я и сам доктор. И с прискорбием вам сообщаю: убит ваш сообщник при попытке к бегству. Ну… или почти убит.
– Как это… почти?
– А уж это теперь от вас зависит. Станете себя правильно вести – вылечим его. А нет… Ну, будет, разболтался я с вами, милая. А вас ведь сюда не для болтовни везли.
Квелый авиатор (про врача Воля не поверила) нажал какую-то кнопку на столе.
Появилась женщина в синем атласном халате с кистями. Полголовы у женщина было начисто выбрито. Половина сияла новенькой химзавивкой.
– Старинный, знаете ли, способ, – сказал квелый. – И помогает образцово. Ни одна женщина никуда с такой прической не сбежит. Правда, Никта?
Вместо ответа Никта вынула из кармана пачку «Беломорканала», прикурила от зажигалки и два раза подряд порывисто затянулась.
– Да я и не думала, – хрипло и с вызовом сказала она. – Мне и здеся нравится, Демыч.
– Нравится, не нравится – спи, моя красавица, – подытожил в рифму названный Демычем и уже грубей приказал: – Спусти-ка ты мне эту новую в подпол, пусть денек-другой там покукует.
– А Андрей? Андрей как же?
– Сказал же: будешь слушаться – так и быть, подлечу его, прохвоста. Ишь выдумал: бегать от нас.
– А вы… вы кто?
– Скоро узнаешь.
Волю спустили в подпол. Там было светло, удобно. Мешал только какой-то звук, непрерывно и тихо терзавший нервы. В поисках источника звука Воля обшарила все подполье. Везде было чисто, без сору: отхожее место запиралось изнутри на маленький никелированный, какой-то нерусский, но очень удобный замок, в кране была холодная и теплая вода.
Целый день (а может, это была ночь?) ее никто не тревожил. Воля прилегла на узкую козетку, заснула. Сколько проспала – определить было нельзя: часы ее остановились еще в Пустом Рождестве.
Разбудила Волю полуобритая Никта.
– Вставай, подруга, попьем кофейку, покалякаем.
– Я кофе не пью, – дернула щекой Воля.
– Ладно, счас чаю принесу.
За чаем Никта сказала:
– Ты меня не опасайся. Я сама из таких же. В лесу отловленных. Но уже попривыкла. Те партийные козлы, что тебя в Пустом Рождестве муштровали, – дети. Мы их как детей сделали. А мы – мы настоящие террики. И отсюда у тебя два пути: либо сразу на небеса, либо на спецзадание, а потом на заслуженный отдых. Тебя Волей зовут?
Воля нехотя кивнула.
– Ну имечко, ну имечко. Совок и квит! Но и у меня не лучше. Это меня Антипа Демьяныч только Никтой кличет. Говорит – ближе к античности, что ли. А на самом деле я – Манефа. А? Тоже мне имечко! Вот ему и не нравится. А братки московские меня Манькой звали. Ну а лярвы с Тверской, с переулку Козихинского – те Фенечкой. За Уралом-то, где раньше жила, в городишке у нас, почитай кажда втора – Манефа. Так че-то любили называть девчушек у нас. А ему, козлу, вишь, не нравится. Никта – и квит.
– Никта? Может – Ника?
– Не. Никта. Старое это и редкое имечко. Было такое у одной греческой богини. Ночная богиня была и ужасная. Ужас кругом себя наводила. Вот Демычу и нравится. Да ты пей чай-то. С блюдечком бери!
Воля машинально подняла блюдечко. К нему приклеилась салфетка. На салфетке было накарябано: «Если чего надо – пиши. Здесь все слушают!»
«И смотрят за всем», – сказала про себя Воля, глянув на камеру слежения, ловко прикрытую какими-то дощечками у самых верхов лестницы. Она отрицательно мотнула головой: нет, мол, ничего не надо.
– Где Андрей? – Допив чай, Воля решила все поставить на свои места.
– Да жив он, вроде. Только ранили его, спецлечение счас проходит. Куда это вы с ним намылились? От нас не сбежишь, подруга. Демыч тебе не Натанчик и не Козлобородько вшивый. Вжик – и на небо! Скоро сама узнаешь.
И Воля узнала.
Часа через два в подполье спустились двое в шлемах и в мотоциклетных очках. Ни слова не говоря, один заломил Воле руки, связал ноги, а второй быстро обрезал по самый затылок мягкие и роскошные Волины волосы. Тут же была выбрита и половина головы.
– Волосы – главный враг ума человеческого. А уж для женщины волосы – непреодолимое препятствие в великих делах, – сказал, спускаясь в подпол, Демыч. – Где надо – в платочке ходить будете. Якобы вы крестьянка… Да, хочу представить: мой ближайший сподвижник – господин Аблесим. Петр Павлович, спускайтесь сюда! Вы не глядите, что он монгол, да еще немой. Котелок у него ого-го как варит!
В подвал спустился похожий больше на японца, но очень крупного, Петр Павлович Аблесим. Первым делом он назвался:
– П. П. Аблесим, немой монгол.
– Немой, а говорите, – горьковато улыбнулась Воля.
– А это уже не ваше дело, милая. Где надо – он немой. Шустрый такой и немой! Молчит и бегает. Бегает и молчит. Ох и лют он за кем надо бегать! Так, Петр Павлович?
На этот раз немой монгол – огромный, желтолобый, но уже не бритый, а естественным образом лысеющий, с черноватыми висками и черноватым кончиком носа, говорить не стал, стал изображать пальцами: мол, немой я и смирный монгол, но тебе, Воля залетная, нос твой любопытный мигом отверчу!
– Итак, начнем. – Квелый Демыч сонно зевнул. Немой монгол Аблесим уставился мечтательно в сияние ламп. – Ваша легенда, милочка, нет, теперь даже ваша суть – «человек подвала». Не «женщина подвала», заметьте. А «человек подвала». Бесполый, безобразный, на все готовый… Что делает «человек подвала», покинув свой затхлый уголок? Устав нюхать клей и облизывать нечистоты, – что он предпринимает? А начинает он, милая, все крушить и рушить. Все ему не так, все не по нраву. Высвобождается грозная и пока мало исследованная – назовем условно – подвальная энергия. Ее-то мы как раз и хотим использовать. Э-э, да вы не слушаете, милая. Граф Хвостов, пинцет!
Один из людей в шлеме и в очках, как-то с присядочкой ступая, подал изящный пинцет. Затем ухватил Волю за руки, ботинком наступил ей на обе ноги сразу. Демыч покрутил пинцетом у обездвиженной Воли перед носом, потом неожиданно защемил ей ухо.
Было больно, но Воля заставила себя не кричать. Демыч все сильней сжимал ухо, тихо нудил разговорами. Вскоре ощутилась мягкая теплота: по шее бежала кровь.
Тут квелый Демыч захрипел, затрясся и кровь с шеи слизнул.
«Ах вот оно как, – шумнуло в голове у Воли. – Загнали в подпол… Будут кровь пить… Вурдалаки!»
Она закрыла глаза и почти сразу услышала смех квелого Демыча.
– Обманули дурака на четыре кулака! Обманули дуру, как лысую куру! Вы, конечно, милая, подумали: подвал, пинцет, кровь… Вампиры и насильники, вы подумали! И ошиблись! Верней, мы просто провоцировали и проверяли вас. Даже и не думайте, даже не воображайте! Никакого вампиризма. Никаких половых излишеств и извращений. Так, иногда разве, по праздникам…
Демыч болтал про ерунду и про важное вперемешку, убеждал в бренности и абсолютной ненужности земного бытия, изредка давал затрещины, задавал вопросы, Воля впопад и невпопад отвечала.
Но не было уже ее в чисто-гнусном дачном подвале! И ухватить, и поймать на лету ее душу, влекомую тихо отсчитывающей золотые часы и минуты жизнью воображения, – было нельзя, невозможно!
Толя Морлов и подруга Никта
Мысленно вскочила она в аэросани. Так и не обув ботиночки, в одних колготках («босиком почти!») домчала до все той же опушки, где их с Андреем остановили. Здесь! Именно здесь эта скотина безмозглая в шлеме, что-то важнейшее сболтнула…
Ну конечно, – «Замерзающий Орфей»! Вот как надо переназвать либретто будущей оперы!
Воля стала старый текст в мыслях опять кроить, менять куски местами.
Она кромсала собственное либретто и припоминала выученные за два года почти назубок куски поразительных Евстигнеевых опер: вполне европейских по форме, однако ж пропитанных от начала и до конца духом русских песен. Она выстраивала кусочки музыки и кусочки жизни новым порядком, вытягивала новой линией, чередовала без конца местами: музыка – жизнь, жизнь – музыка…
При этом вместо Евстигнея в глаза ей без конца лез– судя по звуку имени – мешковатый, суетливый, губошлепистый, с тихо шевелящимися рачьими глазами Толя Морлов.
Толя шел по лесу. Шел со станции в деревню Пустое Рождество. И вполпьяна мурлыкал какую-то все не дававшуюся ему мелодию. Постепенно шаги его становились медленней, следы, оставляемые на снегу, петляли. Вдруг Толя спотыкался, падал, съезжал на спине в неглубокий овраг, сладко в снегу засыпал.
Мелодия бессмертия, утерянная греком Орфеем, искомая и не найденная Евстигнеем, не обнаруженная и другими сочинителями музыки, шаталась близ него, как пьяненькое эхо! Мелодия резвилась у губ, была почти под пальцами. Но ни губы, ни пальцы взять ее уже не могли: лицо и руки медленно схватывались морозцем, обрастали инеем, становились белей, совсем белыми, превращались в ледышки, в камень.
Что-то похожее могло произойти и с Евстигнеем.
«После неуспешного оперного спектакля, на каковом никто из Императорской фамилии быть не изволил, – отъехал господин Евстигней Фомин за город, вышел из наемного возка, стал замерзать. Вспомнилась ему покойная Матушка-Екатерина, его не признавшая, вспомнились другие неудачи и беды. Вспомнил он и свою – наипаче любимую публикой – оперу “Орфей и Эвридика”. Вспомнил и стал еще раз обмысливать ее сюжет, всегда влекущий за собой музыку. И почудилось Евстигнею: проступили за персонажами оперы – как тени – некие новые (при написании оперы умом не ухваченные) символы и аллегории.
Хозяин Аида – это, конечно, нынешний Император Павел Петрович: как смертушка грозный, курносый! – думал со страхом Евстигней.
Пляска фурий – тряс и метушня неприятных обстоятельств придворной жизни и его собственных невзгод петербургских.
Эвридика – это уже не только Орфеева, это и его, Евстигнея, любовь. Да еще надобно знать про ту Эвридику: она – сама есть мелодия. Мелодия, не имеющая во плоти своей ни тоски, ни упадка, ни смерти».
Так из простенькой мелодрамы делалась его прежняя опера высокой трагедией. И он, при конце жизни, хорошо понимал это.
«Всю сумятицу столиц и всю летающую вкруг сумятицы этой новую музыку – надобно переплавить в трагедию! А освобождать сия музыкальная трагедия будет от грядущих бед, кои все в сегодняшней мелкоте как раз и гнездятся!»