Рядом, за спиной, другая компания философствовала. Тема меня очень заинтересовала: почта и экономика. Моя тема! Старик — красивый, — ну прямо артист Жаров, только постаревший, с седыми волосами по вискам, брови кустами, форма с иголочки, три шпалы в петлицах, кант комиссарский. И целых два ордена Красного знамени — боевого! — на красных суконных подкладочках. Только прибыл из командировки — с германскими коллегами объезжал «объекты ГУЛАГа». Знакомил их со своим хозяйством и порядками в нём. В Воркуте были. В УХТАПЕЧЕРЛАГе, в СЕВУРАЛЛАГе… Показ. Обмен опытом. Идеями «относительно исправления преступников физическим трудом». Посмеялись, когда командированный рассказал о непонятливости, даже тупости германских коллег. Не могли никак взять в толк, почему в бараках постели для заключенных не только не застелены аккуратно, но вовсе администрацией не предусматриваются? Объяснили: какие такие постели?! Если каждому постель предоставлять — спасу от желающих не будет пожить в лагере! А его бояться должны! Чтоб подумал только – и коленки задребезжали!.. Постели, бля…
Так же о пище не могли понять немцы. Вообще народ непонятливый. С письмами, вот, например, или с посылками. Им у себя в Германии хорошо: от почты до любого лагеря — с километр. А у нас?
— Вот ты посчитай, посчитай, — требовал седовласый у соседа, — сколько весу в плюгавых самых, ну 10–граммовых письмах от, допустим, пяти миллионов зэков? В принципе, врагов народа. 50 тонн! Если по два письма в месяц, как немцы настаивали, за год это сколько будет? Будет 1200 тонн. На письма должен быть ответ письмами, тоже семей врагов народа. Сколько тогда потянет весу? 2400 тонн. Теперь, где эти объекты? Опять же, Воркута, вкруг Ухты, ИВДЕЛЬЛАГ, КРАСЛАГ, Норильск разрастается, КРАСЛАГ, ТАЙШЕТЛАГ, ДАЛЬЛАГ. Север. Вот и прикиньте, уважаемые германские коллеги, во сколько тоннокилометров обойдется народу ваша гуманность? Каким таким транспортом можно перебросить взад–вперед этот бесполезный груз, если, говорю, бесценные народно–хозяйственные грузы по два–три года на транзитных порто–франко валяютсярастаскиваются, где с железных дорог они на баржи перегружаться должны. И если, говорю, — к примеру, — покалеченного на руднике старшего инженера, вольного, конечно, в райбольницу отправляют по «скорой помощи» за 600 километров на тракторных санях за «Кировцем» на прицепе!.. Коллеги, ети их мать! Мы, вот, при ответном визите поглядим, как у них там.
Посмотрим… Хотя, конечно, и у них могут быть достижения в нашей области. Только до нас им — как до луны!
Конечно же, чужие достижения нас со Степанычем не интересовали по причине величия наших, вот здесь, рядом, в переулке, — это он, поддав чуток, намекнул, «старый пилотяга».
Еще они его не интересовали из–за того, что неожиданно совсем к очень хорошим именным часам «для настольного осмотра времени» ему передали письмо аж самого товарища Фриновского, теперь первого заместителя наркома НКВД, которого Степаныч возил на «Линкольне» в самом начале службы после госпиталей. Был тогда его пассажир начальником пограничных войск и проживал в скромной квартирке у Покровских ворот.
Письмо Фриновского мы с ним прочли только на следующий день, 20 декабря 1937 года, дома у тети Катерины. Собрались гости — все те же, что постоянно появлялись на ее четвергах. Думаю теперь, что пришли они в тот черер из любопытства: хотелось поглядеть на святого человека, «бывшего ремонтера страшного конвейера адовых печей», как изволил однажды выразиться дядя Максим — сам «центральный бас» Большого театра Максим Дормидонтович Михайлов. Он четверги посещал постоянно, любил принять и в таком разе «причинить» – проговорить для начала… ну арию Кончака. Проговаривал он ее так, что постоянная четверговая толпа у дома выла от восторга, орала: «Бра–а–аво!», норовила ворваться в подъезд к кумиру всех московских оперных завсегдатаев. Максим Дормидонтыч раскрывал выходящее в переулок окно «спортзала», кланялся народу: к своим обожателям был неравнодушен. Теперь он проговаривал специально для Степаныча аж самого Сусанина. Спето было изрядно — Дормидонтыч очень старался.
Степаныча он достиг! Но и мой старик оказался ох как не прост. Когда аплодисменты в квартире и на улице поутихли, Степаныч горстью огладил бороду с усами, обнялся с Михайловым, обцеловался с ним, сказал многозначительно:
— Какой же из меня Сусанин, товарищ народный артист…
Живем–то посередь говна самого, у тех вот ваших адовых печей, будь они прокляты. И нет нам прощенья. А ты — Сусанин!.. Я ведь тебя сквозь вижу, добрый ты человек. — Снова бороду и усы огладил…И заплакали оба…
— Вот видишь, — сказал, не утирая слез, Максим Дормидонтыч, — «середь говна», а не выпачкался! Много ли таких? Тут от говна этого — сто верст, а будто окунаются в него ежечасно…
Спасибо тебе за ребенка! — и опять обнял старика… — Ты, пожалуйста, приходи в воскресенье на Елоховскую, к заутрене. Я там пою при хоре. Мальчик покажет.
— Да уж показал, товарищ народный артист. Мы с ним на твои концерты в Богоявленский храм больше двух лет ходим.