«Но ты теперь полярник настоящий», — говорили мне. И откармливали, обласкивали у тети Катерины и в детдоме. Я начал ходить самостоятельно. Заработала совершенно переставшая было соображать голова. Вернулась куда–то провалившаяся память… Все же — три месяца подвала. Для взрослого это полжизни. А для меня? Большевистская тюремная система — сколько дивизий палачей подготовила она, истязая малолеток для собственных истребительных программ, а в промежутке нацистской оккупации — для нужд зондеркоманд! Из пытошного подземелья Таганки и я вынырнул, готовый не только что кишки с глазами выдирать у живых моих «воспитателей»… Жил тем, что казни им измысливал. Только память об Александре Карловиче остудила пламень. Но, когда сказано было отобрать рисунки для выставки, я ничего не отдал — я спрятал акварели интерьеров под койкой у Степаныча. Не захотел отдавать в злые яковлевские руки мое достояние единственное, сокровище, радость — изображение нашей разгромленной и исчезнувшей квартиры по Доброслободскому переулку, 6, когда–то отнятой у нас такими же «воспитателями» — убийцами и растащенной ими…
Увезти меня, пятилетнего контрреволюционера, до обыска и погрома чадолюбивые чекисты не догадались. Потому все абсолютно я видел собственными глазами. И что увидел — все несу в себе, всю свою долгую жизнь.
Быть может, — и наверно, — не талант водил моей кистью, когда выписывал я на бумаге каждый штрих на стенах комнат, каждый блик на кафеле изразцов и на бронзе печного обряжения. Наверно, не талант. Но мучительное желание–надежда: чтоб стало, как было! Я ведь еще не знал тогда, что такое бывает только в романах больших художников.
…А тогда, после Таганки, во мне неистово бились души по–терпевших крушение челюскинцев. Звучали корабельной сиреной позывные полярного радиста Кренкеля:
— Всем! Всем! Всем! Работает радиостанция «РАЕМ» — РА–Е–М лагеря Шмидта! Полярное море, 14 февраля… 13 февраля в 15 часов 30 минут в 155 милях от мыса Северный и в 144 милях от мыса Уэлен «Челюскин» затонул, раздавленный сжатием льдов… — Всем! Всем! Всем!..» Сердце мое, маленькое детское сердце, разрывалось от осознания далекого несчастья. И еще потому особенно было тяжело невыносимо, что ничем абсолютно не мог я помочь бедствующим на льдине людям, ставшим мне родными…
Вскоре я опомнюсь. И за неделю напишу свою главную картину: «Раздавленный сжатием льдов, уходит под воду «Челюскин»». Все силы свои, всю страсть и любовь к Арктике и к ее героям отдал я этой акварели, и после, месяц, вероятно, не брал больше в руки кисть — не мог, не было сил писать. Картина была хороша! Ее пришли смотреть все. До сих пор помню каждый штрих, каждый мазок красками на ватманской четвертушке. И глаза людей помню, смотревших на акварель…
Мальчишке, мне казалось, что глаз от нее нельзя было отвести! Никто поэтому, наверное, не обратил внимания на оборотную сторону картины. А я страшился, что обратят. Страшился… И очень хотел, чтобы обратили, — хоть кто–нибудь! И втайне молил Бога, чтобы Он привел на выставку к моей картине Александра Карловича или фрау Элизе, или кого–то еще, кто помнил, кто знал меня или моих маму и папу…
Там, на обратной стороне листа, я расчертил карандашом частые, ровные, будто телеграфные, строки. И вырисовал–выкрикнул по ним свой ничем теперь не сдерживаемый вопль: «ВСЕМ! ВСЕМ! ВСЕМ! Полярное море. Потерпел бедствие и раздавлен подвижкой льдов ледокольный пароход «Челюскин». Работает радиостанция лагеря Шмидта Александра Карловича Р–А–Е-М. Спасите наши души!.. Всем! Всем! Всем! Полярное море. По–терпел бедствие и раздавлен подвижкой льдов Веня Додин. Работает радиостанция лагеря Шмидта Александра Карловича РА–Е–М. Спасите наши души!.. Всем! Всем! Всем!…» Я повторял и повторял этот призыв–вопль до последней строки — до края листа. Строками была густо заполнена вся оборотная сторона работы. Сердце мое было заполнено до краев надеждой…
Нет, нет! Это не было до конца осознанным решением сообщить возможным посетителям выставки о своем существовании — о том, что никакого Вити Белова нет в помине, а есть, существует, живет и хочет найтись настоящий Веня Додин. В наше, уже недавнее время, европейская пресса стран, где доживали свой век мои ГУЛАГовские друзья, шелестела по–модному:
«Это сделано продуманно: ему подсказал так поступить его уже сложившийся взрослый опыт…» Чепуха! Ничего подобного не было. А был призывный крик истерзанного детеныша, искавшего помощи от сородичей по человечьей популяции. Вопль был… Тот самый, что заставлял поколения терпящих бедствие моряков, затерянных в безбрежьи океана и окончательно утерявших надежду, корявыми буквами навалять записку человечеству, запихнуть ее в бутылочное горлышко, запечатать его сургучом или дегтем и кинуть в волны… С надеждой!
Глава 26.