Следователь — подонок! — так шепотом перебрасывались словом «жертвы». Открыв смысл происходящих в мире событий и согласившись внутренне — не во всем, правда, — с классификацией собственной роли в их результатах, мои товарищи по камере узрели в Волчеке человека, который… еще хуже! А как иначе понимать их отношение к сумасшедшему товарищу? Правда, была еще одна причина ненависти и страха к Волчеку.
Упорно — от камеры к камере — в самые последние дни, когда народ «замелькал» из–за перетрясок, ходила параша: закончив гастроли то ли на Лубянке, то ли в Лефортово или даже в Суханово, — только вот недавно совсем, — штатная, из мелких уголовников молоденькая наседка раскрыта была школьным своим учителем из 86–й камеры. Некто Карпов Вовчик. «Работал» он по ученым. Уже на Безымянке, осенью 1941 года, стало известно: этот Владимир Карпов в начале лета — перед самой войной — работал с группой командиров–подследственных. Потом, когда война уже началась, их перебросили под Куйбышев и там расстреляли.
Наседку—Карпова за труды освободили и спрятали в штрафбат…
На этом «карповском» фоне еженощные вызовы Волчека воспринимались как походы стучать. Доброхоты следили, как Волчек ест: может, кормят его, падлу, на следствии? В рот ему заглядывали. Обыскивали, не таясь, когда «спал» он свои секунды. Задавали наводящие вопросы. Только в мертвые его глаза никто заглянуть не догадался. И определили: «стукач»! Не стоит объяснять, что такой приговор значит для больного человека в камере тюрьмы, населенной очень разной публикой? В том числе, постукивающей. Норовящей плотнее прикрыться хотя бы судьбой соседа…
Только один Стеженский старался относиться к Саше Волчеку, как к товарищу. И меня втянул в это, признаться, весьма тяжкое занятие. Волчек, как мне помнится, был еще в состоянии понимать чувства Стеженского. И способен еще был отвечать вниманием на внимание. Но… Отвечал только тем, чем по–лучалось: переполнявшими его затуманенный мозг рассказамибредом о женщинах… А Стеженскому сам тон этих россказней был отвратителен. Приносил страдания. Усиливал боли в разбитом теле. Но он терпел.
Я не знаю, как сложилась судьба Александра Волчека после моего ухода. Но убежден: участие Стеженского до смертного часа согревало его вдребезги разрушенное сознание. А вот молчаливое презрение Никулина и всех остальных — истязало… Сжигая остатки разума…
Я, было, попытался, чудак, убедить Владимира Иосифовича пожалеть Волчека…
— Ненавижу! Холуй и предатель. Как и его патрон–паскуда
Косарев. И все эти рубахи–парни. Все они руки свои поганые приложили, чтобы изничтожить цвет нации. Эти их резолюцииприговоры к казням — списками! Сам видел. Своими глазами. И только бы руки — души свои грязные заложили…
Никулин согнулся пополам. Резко закашлялся. И выхаркнул в тряпицу кусочек красного «студня»…
— Легкие отбили, сволочи… Такие, вот Волчеки с Косаревыми… Теперь вот самого метелят в его же пыточной… Жалеть его?!
— А ведь и Косарева, и весь ЦК ВЛКСМ посадили…
— И правильно. Холуй — холуя. Палач — палача… Ну, их всех…
Глава 157.
…Первую мировую войну закончил Никулин штабскапита–ном. И вопреки приказу Деникина командовал на Гражданской первым червоно–казачьим полком Первой конной армии. Он был образованным человеком. Блестяще знал историю России.
И догадывался уже о характере режима, которому пошел служить. Поэтому выучился искусству «и невинность соблюсти, и капитал приобрести». И пользоваться наученным умением. До поры до времени, как оказалось. Впоследствии, в ГУЛАГе, я встречал хорошо знавших его людей. Сослуживцев. И просто знакомых. Они давали ему одну и ту же оценку: умница. Мне лестно было, что он и Стеженский оказались вместе со мной в Бутырках. И были дружны со мной. По дружбе с ними мне пришлось выслушать биографические исповеди обоих. Заочно познакомиться с их семьями. В том числе, разбитыми. Запомнить имена их родных. И адреса. Оба они, как, впрочем, все мои сокамерники, были уверены: меня — мальчишку — выпустят. Подержат–подержат — и выгонят на волю. Уверенность эта была настолько сильна, что начала передаваться и мне. Я тоже начал про себя повторять: действительно, чего это им меня – мальчишку — держать? Зачем? Я еще не понимал, да и они, мои совсем взрослые доброжелатели, не могли взять в толк, что Система держалась именно на непонимании населением страны ее стержневой сути — запрограммированного каннибализма.
На фоне угрюмой настороженности сидельцев, тоскливо ожидающих новых подлостей от отвернувшейся от них Фортуны, в камере, снимая напряжение, ненавязчиво лицедействовала презабавнейшая пара гайеров. Исаак Савельевич Шехтер, седой или поседевший человек, профсоюзный шахматный чемпион, и Кокошников Илья Ельпидофорьевич, шеф–повар ресторана «Савой» с Пушечной. Причем, шеф–повар действующий — не бывший! Он регулярно, в «сезон», садился в Бутырки «на профилактику» после заноса. Занос — ни в коем случае не запой или что–либо, связанное с выпивкой. Просто занос. Занос случался после Нового года. Однажды, по окончании рабочего вечера,