Смысл ее монолога сводился к следующему. Осецки она знает больше года и, несмотря на все наговоры его друзей, убеждена, что по сравнению с тем, каким он был до этого, он нисколько не изменился. Тем самым она недвусмысленно давала понять, что, как и раньше, он решительно не в себе. Далее, тем же тоном она добавила, что в данный момент и сама порядком тронулась. Не то чтобы в этом была какая-то доля его вины. Нет, их союз скорее походит на счастливое или, если угодно, несчастливое совпадение. Ее привлекала в Осецки его фатальная неудачливость. Всего вероятней, она его любит, но можно ли утверждать это наверняка, коль скоро реакции их обоих явно неадекватные? Друзья Осецки, против которых она ничего не имеет, считают, что он подпал под ее дурное влияние. Может, и так. Во всяком случае, никаких скрытых мотивов в ее стремлении к союзу с ним нет и не было. Она зарабатывает себе на жизнь и в случае необходимости могла бы заботиться о них обоих. Она не счастлива, но и не несчастлива. Дни идут как во сне, а ночи тянутся как продолжение какого-то другого сна. Порой ей кажется, им лучше бы уехать из города, а потом в голову приходит, что никакой перемены в их жизнь переезд не внесет. И еще она чувствует, что все меньше и меньше способна отвечать за принимаемые ею решения. На них обоих опускается что-то вроде сумерек – сумерек, согласно ее заверениям, не лишенных очарования. Скоро они поженятся; и она надеется, что его друзья будут не слишком против. Что касается вшей, она и сама их чувствует; конечно, вши могут быть и воображаемыми, но она не видит особой разницы между воображаемыми и настоящими укусами, особенно если они оставляют следы на коже. Экзема Осецки, которую мы, должно быть, заметили, вещь преходящая – последнее время он сильно пьет. Но лучше уж пьяный Осецки, чем Осецки, снедаемый смертной тоской. У него, как и у всякого, есть хорошие и плохие стороны. Она, конечно, очень сожалеет, что равнодушна к музыке, но изо всех сил старается ее слушать. Она ведь никогда не любила искусства: ни музыки, ни живописи, ни литературы. Она вообще никогда и ничем в жизни не увлекалась, даже в детстве. И жизнь у нее всегда была легкой и удобной, пусть даже унылой и монотонной. Но на нее, по-видимому, монотонность влияет меньше, чем на других. И ей все равно, с людьми она или совсем одна…
Она все рассказывала и рассказывала, и ни у кого из нас не хватило ни мужества, ни сообразительности, чтобы ее остановить. Она, казалось, погрузила нас в транс. И существуй на свете такая немыслимая штука, как говорящий труп, Луэлла вполне могла бы быть идеалом такого говорящего трупа. Двигались лишь ее шевелящиеся, испускающие звуки губы, все остальное оставалось неодушевленным.
Чары разрушил О’Мара. Ему показалось, что он услышал кого-то за дверью. Он вскочил на ноги и распахнул дверь настежь. За ней, однако, не было никого, только темнота. Я заметил, как дернулась головка Луэллы, когда он широко открыл дверь. Через несколько мгновений ее черты расслабились, глаза растаяли.
– Не хотите ли выпить еще? – спросила Мона.
– Да, – сказала Луэлла, – я была бы не против.
Не успел едва усевшийся О’Мара налить себе очередную рюмку, как мы услышали негромкий стук в дверь. О’Мара подпрыгнул. Мона выронила рюмку, которую протягивала Луэлле. Невозмутимым остался один Осецки.
Я подошел к двери и спокойно открыл ее. На пороге стоял Шелдон, держа в руке шляпу.
– Вы были здесь только что, минуту назад? – спросил я.
– Нет, – сказал он, – я только пришел.
– Вы уверены? – спросил О’Мара.
Шелдон вопрос проигнорировал и шагнул в комнату.
–
Мы постарались его обласкать, дабы он почувствовал себя как можно более непринужденно, и предложили ему выпить.
– Шелдон не отказывается, – торжественно сказал он, поблескивая глазами, и, откинув назад голову, одним глотком опустошил стакан шерри. Затем, громко причмокнув губами, еще немного поморгал глазами и осведомился, все ли мы в добром здравии. В ответ все рассмеялись – все, кроме Луэллы, которая серьезно улыбнулась. Шелдон тоже попытался рассмеяться, но самое большее, на что оказался способен, – это состроить страшноватую гримасу – ни дать ни взять осклабившийся волк.
И тут Осецки усмехнулся – прямо в лицо Шелдону. Он, казалось, учуял родственную душу.
– Что он сказал? Как его имя? – повернулся он к Моне.
Шелдон на полном серьезе повторил свое имя, одновременно опуская глаза.
– Ваше имя, а не фамилия? – переспросил Осецки, на этот раз с ударением.
– Просто Шелдон, – ответил последний.
– Но вы же поляк, правда? – сказал Осецки, все более и более воодушевляясь.
– Я
– Я тоже поляк только наполовину, – дружелюбно продолжал Осецки, – но черт меня побери, если я знаю, горжусь я этим или нет.