Несмотря на то что город Париж называется так красиво, — господи ты боже мой! — сколько же там в 1789 году сразу обнаружилось болванов самого откровенного образца! Влиятельность их оказалась настолько значительной, что даже великий Конвент начал свою деятельность не с какого-нибудь жизненно насущного преобразования, а с того, что новую эру провозгласил; так и было заявлено с высокой трибуны 21 сентября 1792 года — дескать, с двадцать первого числа начинается новая эра, четвертый год свободы, первый — республики; да еще какой-то чудак выдумал для месяцев кокетливые названия. И какие только потом с различных трибун дурости не несли: медиков официально провозгласили шарлатанами и запретили у них лечиться; приказали предать огню все исторические акты экономического характера, а кто не предаст, того на галеры — то-то, должно быть, нынешние историки бьются как рыба об лед, стремясь постичь хозяйственную жизнь Франции от Карла Лысого до Робеспьера, — и прочее в этом роде.
Но это еще что: газета якобинцев «Папаша Дюшен» писалась французским ласковым матерком; повсюду, от Нормандии до Гаскони, велась последовательная кампания по «самоочищению» перед комиссарами Конвента на уровне: «А чем ты занимался до восемьдесят девятого года?» и «Кто ваши родители?»; чтобы подвести под эшафот королеву Марию-Антуанетту, ей, в частности, инкриминировали попытку спасения собора Парижской богоматери от погрома и растление собственного сынишки; революционную армию распустили в вантозе девяносто третьего года по той причине, что в ней чересчур воровали сено; в Лионе из-за какой-то маркитантки подрались четыре полка, в результате чего было пятьдесят раненых и убитых — жаль, что Кутузов не слышал про этот случай, ему бы при Бородине подпустить во французский лагерь партию маркитанток; когда в стране из-за революционных преобразований исчезло мясо, Конвент провозгласил вегетарианство… ну, не государственной идеологией, конечно, но, во всяком случае, первостепенным достоинством патриота; а принудительные займы? А Робеспьеров культ «Верховного существа» и он сам по этому случаю с колосьями ржи и в голубом фраке? А отряд французских черносотенцев имени Солнца? А отмена воскресений за религиозной подоплекой этого дня? А попытка переименовать Париж в Робеспьер [51]? А сожжение мощей святой Женевьевы? — А Марату, «Другу народа», взяли и сломали печатный станок, как только он обмолвился в своей газете, что, мол, уж больно много дураков во Франции развелось.
Хотя и пространен этот перечень случаев административного идиотизма, обзор кровавых глупостей будет еще пространнее. Итак: поэта Андрэ Шенье призвали на эшафот из-за безотчетной симпатии к белому цвету; голландец Анахарсис Клоотц, первый в истории человечества революционер-интернационалист, был и первым из тех, кого назвали «врагом народа», за что и обезглавили, хотя в действительности единственным его промахом было горячее стремление экспортировать революцию за рубеж; Дантона усадили в «тележку Робеспьера», которая доставляла осужденных на эшафот, за то что он требовал свободы печати у «самого» и собирался организовать Комитет милосердия, причем обвинителю Фукье-Тенвиллю удалось подвести беднягу под «вышняк» [52] посредством лжесвидетелей и фальсификации документов; первым социалистам-эбертистам предъявили то смертное обвинение, что будто бы они пытались ограбить Монетный двор; девицу Сесилию Рено, случайно забредшую во двор к плотнику Дюпле, у которого квартировал Робеспьер, вообще отличавшийся в быту крайней скромностью и позволявший себе только один экстраординарный поступок — он имел моду прогуливаться с огромным пятнистым догом по смеркавшемуся Парижу, — так вот эту самую Сесилию Рено гильотинировали за перочинный ножик в кармане; примечательно, что казнь государственного преступника почти всегда влекла за собой серию казней тех, кто состоял с жертвой в каких бы то ни было отношениях, а в заключение на всякий случай отрубали голову и вдове; за что казнили Лавуазье — это покрыто тайной.