Они вынесли ящик на набережную Гавани, они были голодны как звери, как черти, нет, хуже чертей, и они расковыряли этот ящик ножами в одно мгновенье, крышку отодрали, а там внутри лежали, хоронились апельсины такие золотые, такие гладкие, такие пахучие, как девушкины груди, они пахли морями, золотыми странами, безумными дорогими океанами, они пахли едой, да, едой! – и они запускали в них зубы, прямо в нечищеные, в их рыжие горящие шкурки, и брызгал спирт ли, эфир, им в рыла, в ноздри, в нос, и сок тек в их жадные глотки, сок тек в носы, на десны, на щеки, тек по рукам, по запястьям, как кровь, тек, липкий и красный, на их грязные рабочие портки, на их бедное, жалкое мужество, спрятанное под ширинками рваных штанов; и они отдирали шкурки зубами, ногтями, и высасывали золотую мякоть, и смеялись от радости, и плакали, поливали эти апельсины проклятые слезами, и презирали себя, и презирали жадного хозяина, и презирали жизнь, и любили революцию, и жрали, жрали, жрали апельсин за апельсином, уминали за обще щеки, будто бы это были не апельсины, а пироги с мясом или жареные куры, и Бес сказал с набитым ртом:
– А когда мы революцию сделаем, м-м-м-м-м… то это… кто суда-то разгружать будет? И вагоны? И, это… м-м-м… самолеты?
Пацан, друг его революционный, оторвал вымазанную соком рожу от апельсина. «Копошится в нем, как в пизде», – подумал Бес весело.
– М-м-м-м, да, это… вопрос вопросов!
Они не встали с места до тех пор, пока все не сожрали.
Бес потом месяц не мог на апельсины смотреть. Его Тонкая угощала – а его блевать тянуло.
Телефон затрещал в кармане дикую музыку, захныкал квакушкой. Бес выдернул из кармана телефон, рука была грязная, они только что разгружали уголь, и он прижал спичечную коробчонку телефона к уху – плечом.
– Эй, Але!.. Але!.. Эй!.. Белый, ты?..
Как из подземелья, он услыхал:
– Йес! Я – в Питере! Я – к тебе еду!
– Ну-ну, – хмыкнул Бес.
– Ты где-е-е-е?!
– Не ори. Я – в Гавани.
– А где это?! Метро какое?!
И Бес все точнехонько Белому рассказал, как ехать к Гавани, и где он торчит, и курил без перерыва весь битый час, пока Белый до него добирался.
Белый – это был родной город. Это была родная река. Это был Откос, где они до изнеможения бродили с Тонкой. Это была – Родина.
Курить. Курить до темнотищи перед рожей. Еще одну, только одну выкурить, пока Белый едет.
Он сунулся в пачку за сигаретой. Пачка была пуста.
Белый выглядел очень даже ничего: такой же тощий, такой же белесый, как платяная вошь, такой же улыбчиво-беззубый, с белым жалким ежиком надо лбом, все в той же холщовой куртешке, только, вроде, берцы новые купил. Ну да, новье. Бес пощупал берцы глазами, оценил. Хлопнул Белого по плечу. Потом обнялись. У Беса в глазах защипало. «Что это я, как младенец». Стали говорить.
– Ну и как тут?
– Нормально.
– На хате?
– Нет хаты. Все. Ферботен.
– Деньги не заплатили тетке? Ну вы-ы-ы-ы…
– Нет. – Он не стал рассказывать Белому, что он порезал себе вены: Белый и так вытаращил белые совиные глазенки на его еще не заросшие, уродливые, плохо, наспех зашитые шрамы на запястьях. – Все уплачено было вперед. Дура она, сволочь просто. Ну, такая питерская сволочь. – Он хрипло, сухо засмеялся. – Забыли уже. Проехали.
– А жить где будем? – Совиные студеные глазки моргнули раз, другой.
Бес потормошил тщедушный инистый, иглистый ежик.
– Там же, где и сейчас.
– А где – сейчас?
– А сейчас, брат, на улице.
– Как на улице?
Белый открыл рот и ласково, беззубо улыбнулся.
– Ну, пока тепло.
– Шутки-то брось.
– В подъездах ночуем.
– А-а. – Белый вытащил из кармана сигареты, поймал жадный взгляд Беса, расколупал пачку, протянул ему. Бес вынул сигарету двумя пальцами, осторожно, как хирург отрезанную слепую кишку из свежей раны. – Гоняют?
– Конечно. А ты как думал.
– А что гауляйтер? По области? К нему если?
– Он такой чепухой не будет заниматься.
Бес вдруг понял, что пацаны лишились хаты из-за него. Из-за его ночного цирка. Стекло и кровь под куполом. «Без лонжи», – усмехнулись губы сами.
– Кэт вспоминаешь? – внезапно спросил Белый.
У Беса глотку будто облили изнутри кипятком.
Кэт, хозяйка их коммуны, две комнаты в прокуренном подвальчике, Кэт, рыжая проволока волос, бешеные угли глаз, морщины по лицу пауками ползут, старая бабенка с душой котенка, не убить, не утопить, он с ней когда-то, да, ну и что, Тонкая же не узнала, дым сигареты, гитара с трещиной в деке, дым жизни, дым…
Он уже знал, что Белый скажет.
– Вспоминаю. Иногда.
– Так вот. Она умерла. Вчера Кузьма звонил… ну и сказал.
Горячей горечью наливалось слева, под ребрами.
А губы жестко, резиново улыбнулись, растянулись деревянно.
Он очень низко опустил голову, очень. Так, что шея чуть не сломалась.
И не пальцами, а жесткими костями, железной арматурой скелета, что тоже когда-нибудь умрет, вместе с мыслями и мясом, ощупал, обласкал в кармане свой родной, дорогой пистолет.
Они все, революционные пацаны, Бес и Белый, наколотили горстку денег, сложились и сняли халупу одну, очень далеко от центра. Да и от города далеко. В деревне.