По этому симптоматическому набору псевдофилософских рассуждательств Джеймс безошибочно поставил другу профессиональный диагноз — острый приступ «полихандрита» и почти простил ему навязчивость. Чтобы отвлечься от монотонно звучащего гимна меланхолии, он подошел к камину и, шевеля кочергой глазастые угли, переключился на мысли о Барбаре. Боже, как страстно он любит ее! Это наваждение. Ради этой избалованной и взбалмошной девушки он готов пожертвовать всем. Всем? А что у тебя есть, маленький и невзрачный интеллектуал? Свежеиспеченный выпускник Оксфорда, врач без практики и наследства, ты так же далек от эталона викторианства, как Земля от Сириуса. А пытаться покорить сердце красавицы одной только преданностью безнадежно и глупо. Рабу никогда не добиться успеха. Даже верному. Так почему в ее присутствии ты становишься податливее воска?
Вдруг Майкл возвысил голос и с неожиданным пылом принялся декламировать Бернса. Джеймс повернулся и с любопытством прислушался. Про себя он отметил, что стихи, где рифмуется «кровь», «свобода» и «любовь», либо до банальности пошлы, либо гениальны. Эту его мысль и оборвало настойчивое дребезжанье дверного колокольчика.
Последовавшие сцены не требуют описания. Они не суть важны, к тому же их без труда дорисует читательское воображение[74]. Важна лишь развязка интриги.
— Ну нам, пожалуй, пора, — заявила Барбара, вставая и подмигивая Лиззи. — Надеюсь, Джеймс нас немного проводит.
И тут же:
— Прощайте, Майкл, — приковывая того к месту.
В прихожей она скороговоркой шепнула Лиззи:
— Подожди меня на улице, скоро я вынесу свидетельство его покорности.
— Но это будет нечестная игра! — успела выпалить ее кузина.
— Ну и что? Игра без подвоха мертва, как муляж.
Оставшись с Джеймсом, Барбара вдруг крепко прижалась к нему, обдав тонким ароматом духов и девичьего тела. Неожиданно прильнула к губам. Потом нежно и восхитительно безапелляционно проворковала:
— Джеймс, милый, выгони, пожалуйста, своего занудливого Майкла. Я хочу вернуться и остаться с тобой… только с тобой… наедине…
Он растерялся. Горячая волна уже захлестывала его.
— Но, дорогая… — хрипло начал он, и отчаянная борьба исказила черты его лица. Он взмок.
— Никаких но, никаких оправданий, милый! Я не слышу их. Выбирай: либо я — либо он.
И добавила после паузы:
— Ничего, он проглотит.
Что-то хищное проскользнуло в ее тоне. Мужчина инстинктивно отстранился и пристально, как-то совсем по-иному посмотрел на возлюбленную.
Время тянуло жвачку тишины. Было слышно, как босыми ногами малыша или вора по крыше зашагал дождь.
С минуту — вечность — Джеймс колебался. Потом серьезно поклонился и очень сосредоточенно подал ей манто.
Перечитав написанное, я окончательно и не без грусти убедился, что все три романтические, или, лучше сказать, откровенно сентиментальные и надуманные, формы продиктованы мне одним чувством — они плод его сублимации — чувством ущемленного достоинства, которое, как колючий репейник, расцветает в душе так рано и так буйно под нещадно палящими в этом дарвиновском мире лучами жестокостей и обид.
ЛЮДИ, ВРЕМЯ, БОГ
Похоже, что это случилось, когда в Египте с толпами диких персов бесчинствовал Ахеменид Камбис, тот, что осквернил себя кощунством убийства Аписа, бога всех «пи-ро-ми», всех доблестных людей, убийством бога, который на этот раз явился свету в облике черного бычка с избражением орла на спине и жука под языком. Или все же это было чуть позже, когда на равнине Желтой реки в Поднебесной империи, среди сражающихся царств, в пыли провинциального Цюйфу в год смерти безумного властелина персов, в день осеннего равноденствия родился Учитель десяти тысяч поколений, тот самый, который в забытье упоительных грез досточтимых мудрецов древности, давно постигших, что мир этот творился в отсутствие его создателя, ибо творить означает воображать, а воображать — значит отсутствовать, привнес повседневность действия, действия на фоне непреходящего Деяния, тот самый, которого все, коверкая имя не меньше смысла его учения, будут впоследствии звать Конфуцием. Вероятно также, что это произошло и тогда, когда один слишком удачливый самосец, платя дань капризам своего божества, бросил в воду драгоценный перстень, изумив этим поступком не только эллинов, но и египтян, и когда колена иудейские, убоявшись пророчеств Аггея и Захарии, заложили краеугольный камень, что глядит семью очами, в дом Господень, дом истинного Бога — Га-Шема. А может быть, эта история случилась и в иные стародавние времена — как знать? — ибо ведь что такое время, ведает только Всевышний.
Сидели тогда некие мудрецы из детей Израилевых, и толковали они смысл Моисеева Писания. Быть может, был среди них и сам Иисус сын Иоседеков, тогдашний иерей, и Зоровавель, сын Салафиилев, правитель Иудеи, а может, участники принадлежали уже к чистой секте рабби Баал Шем Това и звались хасидами? Про то никто не знает, да и довольно имен: ведь они все равно сотрутся в памяти, а в руке у Господа нас вряд ли будут различать по именам.