И смеялся Феодор Сидорович осторожно, опасливо, потому что не был уверен до конца, что примут его дочка с зятем, когда станет он старичком, подгнившим на питерской сырости. На что он тогда нужен-то будет? А Марфа и сейчас — не приласкается, не улыбнется, ходит белая, сонная, ничему не радуясь, ни на что не печалясь. Поди, догадайся, любит она отца или нет? И слова добрые говорит, да слова эти, как питерский дождик, — то ли есть, то ли нет, то ли промочил, то ли показалось. Ух, и не любил Феодор Сидорович Питера, и к дочери относился подозрительно, и зятя своего, пока женихом к ним таскался, долго разглядывал, долго говорил с ним, как милостивый начальник канцелярии со старательным стряпчим: «Ну-ну, дескать, молодой человек, так-так!.. Все это одобрения достойно, однако…» И вот теперь, хлебнув водки, тесть несколько отмяк, стал думать, что Василий ему теперь вроде сына — может быть… Будет он теперь на старости лет теплой печкой обеспечен — может быть…
А Марфа-невеста сидела за свадебным столом, раскрасневшаяся от духоты и двух стаканчиков вина, но так и не проснувшаяся от своей двадцатилетней спячки, сидела и ждала, когда жених её вернется. И на лице её было написано только ожидание — и ничего больше: терпеливое, ровное ожидание. Кругом балабонили гости, ибо застолье дошло уже до той кондиции, что каждый слушал только сам себя, воображая, что беседует сразу со всеми, а Марфа никого не слушала, только сидела и ждала. Маленькие её голубые глазки — спокойные-спокойные — глядели внутрь, губы — уютные мягкие, розовые, — почивали себе, не тревожась страстьми, а по атласным щечкам блуждал непривычный тёмный румянец.
Вот вернулся Василий в офицерском красивом мундире — высокий, крепкий, черноусый, хлопнулся на стул, с ласковой улыбкой взял невесту за руку, — повернулась к нему Марфушенька, и на лице её отразилось: «Дождалась!» — хоть ни искорки не сверкнуло в глазах, лишь губы чуть всколыхнула улыбка.
Гости перевели свои речи на политику, и начали ругательски ругать немцев, и Василию очень хотелось включиться в разговор — он немцев-то повидал! — но хотелось ещё и помолчать с невестой, подержать её за руку, покормить с рук французскими конфетками. Он было попробовал что-то кому-то рассказать из своего крымского боевого опыта — да куда там! Сосед и хотел бы его послушать, да при все желании не мог: растекалось внимание, а глотка сама собой начинала какую-то протяжную песню. И Василий поворачивался опять к невесте, у которой теперь губы прочно сложились в улыбку, и что-то ей нашептывал среди гама и разнобойного пения.
Пожили месяц ещё в Питере и начал Василий собираться в поместье: хоть посмотреть, что это за земля такая. Жену оставил в городе, у отца; сам же в купленной для этой поездки крытой телеге отправился в путь. Был май месяц. Тесть и жена стояли на крыльце своего деревянного василеостровского домика и махали платочками ему вслед. Отец временами тыкал дочку в бок и шипел:
— Ты, тесто! Хоть слезинку бы выдавила! В дикие края человек едет!
Марфа нескольких таких толчков не заметила, а после четвертого задумчиво поджала губы и слезы полились по атласным всхолмлениям её лица.