В шестнадцати романсах рассказывается это бедствие, постигшее Испанию. Старый romancero то сочувствует горю Хулиана, то делает ему горькие упреки! «О, изменник, граф Хулиан! Чем же оскорбило тебя твое отечество?». То, обращаясь к королю Родригу, говорит: «Обратите очи свои, Родриг, обратите их на свою Испанию: посмотрите, как опустошает ее ваша любовь к Каве. Посмотрите на кровь, проливаемую вашими воинами в битве, — то месть невинной крови, пролитой вами…», и проч. Наконец, описывает роковую битву, поражение Родрига, скорбит о нем, забывает его вину при виде столь великого несчастия; нет у него для него других слов, кроме слов самого нежного сострадания и участия. Особенно замечателен последний романс о смерти Родрига. Разбитый при Хересе, он бежит раненый в горы и, скитаясь там, находит хижину отшельника. Раскаиваясь о грехах своих, просит он отшельника указать ему путь ко спасению души его. Отшельник, помолясь, говорит, что должен Родриг лечь со змеей в яму, и если змея ужалит его, то будет знаком помилования божия. Три дня лежит в яме дон Родриг, а змея не жалит; усерднее молится отшельник; наконец на четвертый день приходит он посмотреть на Родрига. «Господь помиловал меня, — говорит ему Родриг, — змея ужалила меня, ужалила…»[51], и прочее{273}.
V
Гибралтар. Конец августа.
Пароход, на котором я взял место до Гибралтара, должен был идти из Кадиса в пять часов вечера; но море так разволновалось, что час, назначенный для отъезда, давно прошел, а на пароходе и огня не думали разводить. Все пассажиры были уже на борте; но капитан говорил, что ранее полуночи он не надеется сняться с якоря. На палубе ветер страшно свистел между снастями, собранными парусами и дул с такою силою, что мой плащ нисколько не защищал меня от его пронзительности. Я сошел в залу: там один пассажир сел было за фортепьяно, но качка заставляла его вдруг нападать на такие неожиданно дикие аккорды, что он принужден был бросить играть. Я взял было книгу, но движение корабля так качало лампу, что не было никакой возможности читать: глаза ломило от напряжения. Ничего другого не оставалось, как лечь спать. У иных начиналась уже морская болезнь. Волны бросали пароход во все стороны; сотрясения от якорной цепи были так сильны, что и спать не было возможности. Соскучась вертеться в койке, я снова оделся и пошел наверх. На палубе была мертвая тишина; один только вахтенный ходил взад и вперед; огня в машине еще не разводили. Небо было совершенно ясно; ветер стих, но волнение нисколько не уменьшалось; волны сверкали сильным фосфорическим блеском, с страшным гулом ударяясь в стены Кадиса. Облокотясь на борт, долго смотрел я на темную, фосфорически сверкающую, суровую массу воды, уходившую в черную, зловещую даль; вдали кое-где виднелись в разные стороны качавшиеся мачты судов. На городских часах пробило полночь. Мне становилось скучно и уныло на душе; нигде ничтожность человеческого существования перед этой всеобъемлющей, неодолимой жизнию природы не делается так очевидною и ощутительною, как на море. Могучая жизнь стихий, пробуждая сначала энтузиазм, сжимает потом сердце скорбным, тяжким чувством своего бессилия и ничтожности. А человек вообразил себе, что он царь природы, тогда как самые мудрейшие из людей суть только послушные рабы ее или робкие подражатели. Ветер стал подниматься, сырой и студеный; я опять сошел в залу и на этот раз уснул. Меня разбудил стук поднимаемого якоря и гул вырывающегося пара; было уже пять часов утра. На палубе все было в движении; скоро пароход тронулся.