Сколько же это лет мы с тобой не виделись? Как будто семь лет. Много воды утекло за это время. Много прожито и много пережито. Но самое лучшее это то, что и сегодня я от всей души восклицаю, как и в дни нашей солнечной юности: «Хорошо жить на свете!» — и так же, как и тогда, чувствую крылья за плечами, крепкие крылья. Далеко и уверенно можно на них лететь. Да. Да… И это несмотря на то, что я, вероятно, больше никогда не увижу своего любимого мужа (он был смертельно ранен в начале войны, и больше я о нем ничего не знаю), несмотря на то, что я оставляю двоих детей, а младшему из них сыну Сереженьке — всего полгода. Он родился уже без отца, и мы назвали его в память об отце тоже Сергеем. Видишь, как прочно вошло в мою жизнь твое имя.
Ну, что ж тебе еще рассказать? Признаюсь, трудно мне писать тебе: от первого до последнего слова, какое я написала, в мысли моей неотступно следует дорогая тень Маруси[85]. Любимая подруга, моя дорогая. Теперь, когда в душе у меня какая-то особенно торжественная радость, я особенно часто вспоминаю ее…
Кончаю. Если можешь, позвони мне или напиши… Я когда-нибудь получу. Наверно получу.
Ну, будь здоров. Вера.
Подруге Ю. И. Ошерович.
Я собиралась написать тебе в ответ на твое дорогое письмо, которое я перечитывала не раз, много-много всякой всячины, но получается иначе. Я могу написать тебе только несколько слов, слова «Здравствуй и прощай». Я завтра уезжаю и в ближайшее время писать не смогу. Ты нашла меня для того, чтоб снова пока что потерять. Думаю, что, умудренная многолетним опытом, на этот раз ты уж не будешь обо мне беспокоиться и, прощаясь со мной, будешь радоваться вместе со мной…
Я чувствую себя счастливой, я всей душой ощущаю необъятную красоту нашей жизни и в мою старую формулу: «Хорошо жить на свете» — вкладываю в тысячу раз больший смысл и большее значение, чем во все годы, во всю жизнь, когда я эту формулу от всей души изрекала. Да, да. Хорошо, несмотря ни на что, потому что самое главное счастье, самое главное хорошо — это борьба и победа. Не доказываю, потому что пишу тебе, потому что знаю, что ты все понимаешь и, конечно, разделяешь мою какую-то особенную, торжественную радость.
Ну, будь здорова, любимая, родная… Пиши.
Записки В. Хоружей (1942 г.)
Помните ли вы, товарищи, Провиантскую улицу в нашем Минске? Разумеется, помните. Вот она — прямая и длинная, с небольшими приветливыми домиками, садами и палисадниками, зеленая и веселая от детского и птичьего щебета. Она была у нас немощеная, на далекой окраине города… Милая, милая Провиантская улица. Такие есть в каждом нашем городе: в Могилеве и Борисове, в Слуцке и Барановичах, в Белостоке и Гомеле.
Тяжелая и сильная, как звериная лапа, скорбь хватает за душу, жгучая злость буйным пламенем обжигает сердце: наши улицы и наши города, наши шляхи и наши деревни, наши поля и сенокосы — вся наша светозарная Беларусь в руках лютого, злого врага. На превращенных в руины площадях стоят виселицы. По разрушенным нашим улицам ходят ненавистные люди с автоматами, и каждый их шаг болью откликается в моем сердце. Это мою душу они топчут подкованными сапогами, утюжат гусеницами танков, рвут снарядами, бомбами, минами мою душу, мою Беларусь.
Там теперь цветут перелески и синими грустными цветами, как удивленными детскими глазами, смотрят вокруг: почему так скучно, так грустно в нашей Беларуси? Над нашими речками расцвела черемуха, но к ней не прибежала веселая детвора ломать букеты, под ней не целуются, не смеются влюбленные юноши и девушки, и она осыпалась мелкими белыми снежинками, не желая ни цвести, ни пахнуть.
…Я помню, как они входили в мой родной город в 1918 году. Было утро, и мы, дети, были в школе. Вдруг послышалась музыка. Время было тревожное, и музыка звучала как-то дико и неуместно. Мы все вместе с учителем бросились к окну и застыли в тревожном удивлении: что это за войско?
— Это войска кайзера, германского императора, — догадался учитель.
— Ой! Ну? А-ах! — зашумели оторопевшие дети, стараясь ближе протиснуться к окну.
А они шли по площади ровным, уверенным шагом, не обращая внимания на окружающее. Медные трубы оркестра оглушали ревущими звуками победы. Во всем этом было столько унижения, что я, уже взрослая, четырнадцатилетняя девочка — делегатка своего класса и председатель школьного комитета, — захлестнутая волной бессильной злости, обиды и жалости, не выдержала и, отбежав от окна, крепко, горько заплакала.
Я не забыла этих слез и сегодня. Они обожгли мою душу и навсегда оставили в ней след.