ты давно не писала. Ты давно не писала. Ты давно не писала. Моя душа…
Утром поехал с Ш. в Груневальд, там купался, бегал. Очень было тепло и хорошо. На обратном пути, переходя то место мостовой на углу Лютер и Клейст, где идет оргия починки, встретил рамолистого проф. Гогеля, который мне сказал: «А вы будете играть Позднышева. Да-да-да…» Думая, что он меня с кем-то спутал, я улыбнулся, поклонился и пошел дальше. Обедал: битки с фаршированными томатами и отличное черничное варенье. Заплатил по счету (54.80 – с молоком). Вдруг входит горничная: «К вам – дама». Входит дама с портфелем. «Меня к вам послал Грэгер. Я продаю папиросы. Муж мой, офицер, был расстрелян в Киеве». Я взял сотню – чувствуя, что страшно изменяю нашему человечку. К трем отправился на урок с Капланом. Около пяти пошел на теннис. По дороге, моя душа, купил марок, послал тебе газеты с рассказом, купил также теннисные башмачки (4.45). Завтра отдам Анюте тридцать марок. Хорошо играл. В половину восьмого вернулся, ел мясики. Нашел письмо от Айхенвальда. Правленье Союза журналистов устраивает «Суд над Позднышевым». Меня просят играть Позднышева. Я только что написал Айхенвальду, что согласен. Это будет в конце июля. Comment tu regardes sur ca? Rien `a soi? («Ничего себе?»). Душа моя, когда ты ко мне не пишешь, у меня делается маленькая паника. Ты, может быть, сердишься на то, что я прошу тебя продолжать толстеть в St. Blasien’e? Все равно – очень прошу. А папиросы эти ничего, – табак, по-моему, лучше майкапарского. У человечка возьму на сотню меньше. Моя душа, я единственный русский эмигрант в Берлине, который пишет к своей жене каждый день. Но маленькой игры тебе сегодня не пошлю – так как ты нехорошая. Сейчас половина десятого. Пойду опустить письма – к Дубняку и к тебе, и лягу спать. Акация у стены, во дворе, по утрам купается в собственной кружевной тени, которая колеблется за нею на стене и сквозь ее листья, мешается с движеньем листьев: акация в теневом пенуаре. Но сейчас в окне отражается только моя голова в рембрандтовском свете и оранжевая лампа. Я люблю, я люблю тебя, моя душа, мое счастье… Боюсь написать: завтра будет письмо, – так как всякий раз, когда я так пишу, – не бывает. Моя душа, я люблю тебя. Мой полет, мое трепетанье…
59. 30 июня 1926 г.
30/VI —26
Мой маленький,
сегодня – последний тобою отмеченный лист. Завтра будет месяц, что ты в отъезде.
Утром не спеша мылся, одевался и поплыл на урок с Mme Каплан. В последний раз (до августа) объяснял ей, что St. Joan не Апостол Иоанн, а девушка с бубикопфом и воинственными наклонностями. Затем обедал: рыба и красная смородина. Затем пошел стричься. Посередине парикмахерской на высоченном табурете, закутанная в простыню, спускающуюся почти до пола, сидела совсем маленькая девочка, нагнув золотисто-желтую голову, и вся морщилась, в ужасе закрывала глаза, когда парикмахер ей подравнивал волосы на лбу и затем прыскал в нее из огромного флакона. Сам я вышел оттуда с кругленькой и молоденькой головой – и отправился на теннис. Был нынче в ударе. Припекало солнце. Около семи вернулся домой, переоделся, пошел менять книжку, а потом заглянул на Регенбургер. Там ужинал и составлял с твоим отцом телеграмму к тебе. Около половины десятого поехал унтергрундом на Потсдамерплац (по дороге читал «Руль» и вот посылаю тебе вырезку. Забавно?) и там послал вышеупомянутый телеграмыщ. Домой вернулся пешком и вторично ужинал (мясики – с преобладанием колбаски. Но не следует забыть двух яиц, и овсянки, и земляничного компота, которыми в совершенно неправильном родительном падеже [ «неужели электрическая сила частицы „не“ так велика, что может влиять на существительное через два, даже три глагола?» – говаривал Пушкин] угостила меня Анюта), думая о том, что давненько не ел сырка Kohler, и поглядывая на Кустика среди кустиков. Сейчас уже без четверти одиннадцать, – а еще нужно написать маме (и вложить двадцать пять марок: больше не выходит, мой маленький). Напишу еще С. Б. Анюте деньги – отдал.
Маленький мой, потерпи еще немножко… Правда же, тебе нужно поправиться… И нельзя ведь считать те две недели, которые ты испортила всякими переездами. Я знаю, что трудно, мой маленький, – но потерпи. Е. Л. рассказывал, как Пелтенбург, летя на аэроплане из Москвы в Ковно, попал в опасную полосу тумана. Люся: «Ну, я хотел бы знать, ну что он испытывал в эту минуту, ну?» Анюта (отрываясь от спиртовки): «Во всяком случае – больше мужества, чем ты имеешь, вот, слушая рассказ об этом». Люся: «Как? Нет, но все-таки интересно знать…» Твоему отцу моя «Сказка» нравится, но он находит, что я «специализируюсь на клубничке». Правда, этот рассказ немного – фривольный.
Маленький мой, как вы поживаете? Я вас люблю. Небо сейчас звездное и напирает теплый ветер. Розы, теперь уже окаменевшие, еще стоят на моем столе. Целый месяц! Маленький мой, обцеловываю тебя. Письмыщ был сегодня. Что это насчет обезьянки?
60. 1 июля 1926 г.