Это ведь как если бы целью моей жизни было приобрести дом… Опять осталось незаконченным, несколько дней перерыва, усталости, легкой лихорадки (должно быть, из-за абсцесса), за окном снежная круговерть, сейчас стало лучше, поскольку сегодня вечером всплыла новая помеха — надеюсь, столь незначительная, что я смогу с ней справиться, просто ее отметив: новая соседка по столу, старая дева, ужасно напудренная и надушенная, видимо тяжело больная, к тому же нервная до предела, общительная до болтливости, как чешка отчасти обращающаяся ко мне, вдобавок плохо слышащая на ухо, обращенное ко мне (сейчас тут еще пара чехов, но они уезжают), у меня есть оружие, которое, надеюсь, меня защитит; сегодня, говоря не со мной, она упомянула, что ее любимая газета «Венков»[94], особенно ей нравятся передовицы, я в восхищении думаю об этом весь вечер. (Кстати, она приехала из Смоковца, была во многих санаториях и хвалит сверх всякой меры только один, Гримменштайн, но с марта он продан государству.) Может быть, самым хитрым методом было бы ждать, пока она сама не скажет чего-нибудь, что уже нельзя было бы взять обратно. О Гримменштайне она сказала: «M`a to zid, ale v'ytecne to vede»{6}, этого еще недостаточно.
Впрочем, Макс, не думай после всего, что я написал, будто я одержим манией преследования, я по опыту знаю, что свято место не бывает пусто и, если я не в седле, тогда, и только тогда, в нем оказывается мой преследователь.
Однако сейчас я заканчиваю (иначе ты до отъезда не получишь письма), хотя я не сказал того, что хотел, и даже не нашел окольной дороги от себя к тебе, которая мне, по крайней мере вначале, смутно мерещилась. Но это как раз и характеризует плохого писателя, который держит в руках то, что он хочет сообщить, словно тяжелую морскую змею, щупает справа, щупает слева — нет конца, и даже то, что он нащупал, ему не удержать. А если это к тому же еще и человек, который вернулся после ужина в свою тихую комнату и воспоминание о застольном соседстве ввергает его почти в физическую дрожь.
И еще, когда я писая письмо, я думал прежде всего о двух вариантах. Первый кажется мне невозможным, это газета «Газетт дез' Арденнес», невозможно иметь дело с главным редактором, невозможно, гнет работы (впрочем, ты ведь не был единственным музыкальным референтом?) слишком велик, политическая позиция (каждый сотрудник такой газеты должен занимать позицию) слишком определенна, и вообще это не для тебя. Единственным преимуществом могло бы быть высокое жалованье.
Но второй, почему бы ему и не получиться? За что платит правительство? Оно настолько импровизированно и в таком трудном положении, что именно поэтому то и дело совершает совершенно замечательные вещи. И это было бы одним из таких дел, это было бы не что иное, как благодарность за то, что ты сделал, и за то, что ты, может быть (существует ли в этом смысле какое-то бюрократическое давление? Ведь бывали целые годы, когда тебя ни к чему подобному не принуждали), сделаешь. Впрочем, такие вещи случаются не только в Чехословакии, это хорошие последствия импровизаций военного пресс-ведомства.
Странно — следовало бы добавить, и это как-то связано с твоим окончательным решением относительно Берлина, хотя тут не все безусловно убедительно, — странно, что ты медлишь отдать все свои профессиональные способности, я имею в виду способности, которые хочешь применить здесь, сионизму.
Статью прилагаю, я прочел ее в поезде быстро несколько раз подряд, так бурно она написана (вплоть до нескольких уклончивых мелких завитков насчет служебных бумаг), но должно ли это относиться именно к Берлину? А не к любому ли большому городу, по крайней мере на западе, где условности, облегчающие «жизнь», неизбежно сдавливают сильней.
Ты упоминаешь свой роман в связи с занятиями каббалистикой, случайно ли это?
Стихи я получил вчера. Ты про меня помнишь. Пожалуйста, попроси Феликса и Оскара, чтобы они тоже меня не забывали, хоть я и не пишу.
Кстати, от М. я примерно неделю назад получил еще одно письмо, последнее. Она держится твердо и не меняется, примерно так же, как и ты, — ты ведь тоже не меняющийся, или, нет, женщины так о тебе не говорят. И все-таки, нет, в каком-то смысле, и это для меня особенно ценно, ты не меняешься и в отношении женщин.
[Матлиари, начало февраля 1921]
Дорогой Макс,
я послал тебе на адрес Кошеля бесконечное письмо, но оно могло прийти лишь не раньше 1 февраля. Ты его, наверное, еще получишь, а если нет, то невелика потеря, там ведь нет конца и нет середины, одно только начало, только начало. Я мог бы сейчас начать его заново, но к чему это Берлину.